Идеальная иерархия слов

Анна Андронова. Побудь здесь еще немного. М., издательство «АСТ / Астрель», 2011


Не женская проза, а проза о женщинах. Это — разница.


Анна Андронова — врач-кардиолог, но занимается она не записью «докторских хохм», ныне активно публикуемых и ставших с какого-то момента (и на какой-то момент) модными, а — давайте без обиняков — литературой.



Тут можно говорить о качественном тексте без всяких скидок («Ах, как интересно — пишущий врач! Всегда так интересно что-нибудь эдакое почитать»), а по гамбургскому счету.


Тем более Чехов и Булгаков доказали, что врач — профессия не самая лишняя для пишущего человека.


Фигурально (чуть излишне фигурально) выражаясь, писатель имеет дело с голым человеком. С человеком без всего наносного. И тут либо война, либо тюрьма, либо больница всё ставят на свои места.


Единственная, может быть, проблема Андроновой в том, что она, судя по всему, не имеет неких литературных сверхзадач. Она не пишет великую книгу, она не творит — она рассказывает истории.


Ее умения, а точнее будет сказать — ее литературное мастерство, — почти незримо. Нужен достаточно внимательный читатель, чтобы обратить внимание на то, что молодая женщина Женя, у которой болеет маленький сын, «семь дней живет дома, подчиняясь градуснику, как дирижеру». Или на то, с какой легкостью в рассказе «Собака. Ru» автор попеременно выдает то человеческий характер в одном абзаце, то характер домашнего питомца этого человека в одной строке, то — тремя взмахами кисти — еще одну бабушку с поводком, то — стремительным рисунком — очередного выгуливаемого зверя на поводке. На то, наконец, как не тривиально и вовремя Андронова умеет завершить всякий свой рассказ…


Природная какая-то скромность стоит за литературным рукодельем Андроновой.


И это, конечно же, чеховская черта.


От Чехова (уж не знаю, от писателя или от врача) у Андроновой одна очень важная и даже определяющая вещь. Казалось бы, всё, что она описывает, — ну, мягко говоря, безрадостно. Слабые мужчины, замученные женщины, постоянно болеющие дети, которым вечно не хватает внимания занятых то работой, то разводом родителей; золотые рыбки в аквариуме дохнут, не успев исполнить ни одного желания; чтобы завести хоть одного мужика в доме, женщины заводят собаку; породистые и когда-то красивые псы стареют, становятся плешивыми, слепнут и пахнут чем-то неживым; подруга героини то ли травится таблетками, то ли врет, что отравилась, чтобы привлечь к себе хоть чье-то вниманье, а врач на работе — красивый и неглупый мужик — спит со всеми медсестрами в больнице, хотя любит, ну, да, так бывает — безумно любит свою жену. Тоска какая, Боже ты мой! Так бы и бил бы всех этих людей палкой по голове, чтобы вразумить хоть чуть-чуть.


Но, странный парадокс, у Андроновой (как, говорю, и у классика) — с ее полным отсутствием и моралите, и хоть сколько-нибудь счастливых финалов —  всегда присутствует тайное, будто бы за пределами текста, мирооправдание. Если хотите, свет.


Это очень христианская литература, хотя о Боге и о вере там не говорится вообще ни разу — за исключением последнего (и самого неудачного в сборнике) рассказа.


И, опять же, как в случае Чехова — единственное, с чем не может смириться Андронова — смирившаяся и с мужской безответственностью, и с женским, от одиночества и тоски, распутством, и с болью, и с изменами, и даже со смертью, — она не может смириться с пошлостью.


Действие в большинстве текстов происходит в больницах, и вот мы видим, как к лежачей после инсульта бабушке кидается внучка: «Бабуленька, вставай!»


«…внучка, как Мальвина: туфли на каблучищах, коротенькое платьице с пышной юбкой, глаза накрашены как будто ваксой. Вера удивлялась — каждое утро так краситься, чтобы потом явиться в больницу, там рыдать, размазывать всё по щекам, и в конце концов в туалете смыть холодной водой. <…> Вера удивлялась — стала бы она завиваться, и каждый день вставать на каблуки, и надевать это Мальвинино платье, если бы у нее в двух больницах умирали бы самые родные люди?»


Но даже на вопиющую пошлость у Андроновой нет сил сердиться и ненавидеть ее.


Сил вообще очень мало, их надо беречь.


Сравнение с Чеховым не должно вас пугать. Очевидно, что Чехов гений, а Андронова, как и все мы, — нет.


Но даже то, что в ее прозе может показаться слабостью, — тоже по-своему важно и в чем-то очаровательно. Я говорю о манере Андроновой на первой же странице своих маленьких повестей выпускать на волю сразу три, четыре, пять, глянь — уже и семь персонажей.


С одной стороны, это вообще признак женского разговора и женского мышления: «Помнишь, шурин соседки — которая с моей подругой, еще по той, прежней работе, делила мужика…»


С другой — в текстах сразу же становится многолюдно, как в прихожей, полной гостей, немедленно надо прислушиваться и присматриваться, чтобы не перепутать голоса, и шубы, и судьбы.


В конце концов, что Андронова умеет — так это в каждом человеке рассмотреть то, где у него болит. Болит ведь только человеческое.


У всех без исключения есть человеческое.


Отчего ж мы так грустно живем, Ань?


http://www.novayagazeta.ru/storage/c/2012/03/03/1330775909_166699_58.jpg

Сергей Шестаков. Схолии. М., издательство AtelierVentura, 2011


Прекрасные стихи, я только все время думаю, почему, читая хорошую нынешнюю поэзию, я никак не могу запомнить ни строчки.


Мне, к примеру, очень нравятся стихи Саши Кабанова, Игоря Белова или Андрея Коровина — это, быть может, лучшие современные поэты, — но я не помню там ничего. Читаю — восхищаюсь, сердце тает, закрою книгу — и как корова языком слизнула.


Что-то с памятью моей стало?


Но стихи Бродского или Юрия Кузнецова помню. Даже то, что недавно у них прочел впервые, — часто запоминаю, и потом эти строки стоят поперек сознания неделями.


В современной поэзии есть какая-то необязательность прекрасных слов. Как будто там всё неправда. А там всё правда — вот какой парадокс.


Мало того, я очень хочу выучить если не целые стихи, то хотя бы четверостишия у того же Шестакова. Шестаков, кажется, выпустил лучшую поэтическую книжку прошлого года. Я уже несколько месяцев прочитываю несколько стихотворений с утра и несколько на ночь. И мне хорошо, задумчиво, тепло, как будто положил под язык важную, терпкую таблетку.


Лев Толстой говорил о Пушкине: «Идеальная иерархия слов». Гениально, учитывая то, что под словами Толстой имел в виду и смыслы тоже. Современная поэзия сплошь и рядом — это идеальная иерархия слов, где смысл, наверное, не лишний — но и не обязательный точно.


Сама музыка, вот эти бурлящие, воркующие леденцы слов во рту — и есть ее смысл.


…чудесное скольжение по глади смысла или зачарованное брожение в недрах словаря…


Мне кажется, что отчасти об этом же говорит и Владимир Гандельсман в предисловии к сборнику Шестакова: «…все молекулы уже испробовали все возможные сочетания, распадаясь и соединяясь вновь, словно бы в попытке образовать вещество жизни из расползающихся элементов».


Поэт словно напёрсточник — который удивительным образом сам не знает, в каком из напёрстков спрятан шарик смысла. И он пробует так, затем вот так, затем снова так — и вдруг, удивляясь сам больше всех, угадывает, где шарик.


Нет, сказать, что у Шестакова вовсе бессмысленные стихи, — было бы глупостью. Напротив, большинство его текстов умны, глубоки. Но ощущение, что смыслы тут будто бы плывут, что автор размечает их пунктирно, — и тут же пунктир норовит осыпаться и спутаться, — не покидает.


У него и у самого в одном месте сказано примерно о том же, о чем стараюсь сейчас сказать я.


«Музыки хлеб надмирный и шепотки в курзале, / движутся жернова тугие, снуют ножи, / каждое слово хочет, чтобы его сказали, / каждое сердце — чтобы его нашли, / названное не стоит снов и обетованья, / слово в словаре господнем ровно одно, а здесь / каждое чудо ищет бирку для бытованья, / каждая пуля — сердца живую взвесь…»


Поэт, пересыпая слова, наспех, не суровой ниткой, шьет бирки вещам, событиям и чувствам. Потом сам же эти бирки отрывает, перешивая заново. В поэтической вселенной царит прекрасный, вдохновенный бардак. Может, иначе и не возможно в наши дни?


«По сугробам бегать аки по облакам, / пировать с морозцем на шаромыжку, / добежать вприпрыжку до Альп, а не то Балкан, / и морошку выменять на мормышку».


Представляете, как бы Бунин бесновался, прочтя эти стихи? Морошка, мормышка, мартышка! — кричал бы. Но что нам Бунин!


«Время смотрит зелеными, синими, / ловит серыми, черными льнет, / и вороны садятся разинями / на мерлушковый мартовский лед, / время любит весенними, карими, / ничего, что тебе невдомек, / окарина свистит на окраине, / и парит над пекарней дымок…»


И ничего, что мне невдомек, правда.


Это, наверное, нам пора как-то для себя определиться: пророки говорят понятно или непонятно? Пророки чеканят или заговариваются?


Или пророкам можно и так, и так?


Ведь если поэзия становится природой — какой с нее спрос. Не ищешь же человеческого смысла в шуме леса и голосе ручья?


У Шестакова есть одно короткое стихотворение о весне, но на самом деле это стихи о самой поэзии.


«Скажешь: весна — и станет весна, смотри: / это листва над нами звенит легка, / это в зрачках воздушные янтари, / синие реки, белые облака, / это высокий ясень, высокий дуб, / дальние кущи рая, его углы, / это с твоих горячих слетают губ / сирины, алконосты, скворцы, щеглы…»


С горячих слетают губ слова и птицы — и только успевай лови всё это карусельное разноцветье. Или не лови — то есть не расшифровывай, не запоминай, не хватай смысл за перья на хвосте, а то смысл останется без оперенья — голый и неприглядный.


Здесь поэзия — это как раз тот случай, когда лучше журавль в небе, чем синица в кулаке.

Захар Прилепин

Новая газета

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе