Писатель года 2015: Владимир Шаров

Роман Владимира Шарова «Возвращение в Египет» получил безоговорочное одобрение жюри литературных премий и читателей GQ.
Смокинг из шерсти c атласными деталями, шелковый камербанд, рубашка из хлопка­, шелковый галстук-бабочка­, все Brioni.


Историку и писателю Владимиру Шарову легко даются игры с советским и рус­ским мифами. Герой его романа в письмах «Возвращение в Египет» – вышедший из сталинских лагерей Николай Гоголь, вынашивающий план ­закончить второй том «Мертвых душ». 


GQ: Как по-вашему, для хорошего­ ­русского писателя обязательно ­наличие бороды?

ШАРОВ: Мой пример показывает, что никаких сомнений в этом нет. Хотя свою я приобрел отчасти случайно. В юности я был землекопом в археологической экспедиции в Каракумах и имел неосторожность взять с собой электробритву. Скоро выяснилось, что воткнуть ее можно только в бархан, и в Москву я вернулся с бородой. А поскольку привык по утрам видеть одно и то же бородатое лицо, решил ее ­оставить.

Вы к ней, выходит, приросли душой. Никогда не возникало желания расстаться?

Зачем же, в ней удобно, тепло. Это одежда, которая пошита именно на тебя. Правда, был в жизни моей бороды один трагический эпизод, который совершенно потряс мою супругу. Я проиграл эту самую бороду знакомому профессору из Воронежа в шахматы. Уговор был такой: или он не бреется месяц, или я сбриваю бороду. Я на третьем ходу сдуру подставил коня, он его взял, и дальше сопротивление стало бесполезным. Я побрился, но потом довольно быстро вернулся к исходному варианту.

Вы этот образ из каких соображений так тщательно поддерживаете?

У меня просто есть чувство вкуса.­ Если я занимаюсь литературой, должна быть и борода. Это называется дресс-код. Вообще мне трудно судить, но возможно, этот стереотип о писателе с бородой идет из староверческих представлений о том, что человек создан по образу и подобию божьему. А петровский указ, предусматривавший штрафы за ношение бороды, насильно переключил людей на образ Сатаны, Антихриста.

Сатана всегда гладко выбрит?

Все известные нам русские изображения Сатаны представляют его безбородым. Тем он и отличается. Можно про это не знать ничего, но существуют стереотипы, которым следуешь неосознанно.

Сильно ли отросла ваша борода за то время, что вы писали роман ­«Возвращение в Египет»?

Думаю, да – прошло шесть лет. А предыдущий роман я писал лет семь. За такое время меняется не только облик, меняется текст и твое отношение к нему. Садясь писать, я не строю никаких планов. Одно слово цепляет за собой другое, одно событие цепляет за собой следующее. Это как ходить по незнакомому городу без путеводителя. Не знаешь, что будет за углом, все внове, и это огромный кайф.

А кроме вашего личного удовольствия демиурга, зачем еще нужна сегодня литература?

Это единственное, что сохраняет жизнь такой, какой она была, – с бесконечной изменчивостью настроений, характеров, отношений. Это единственное, по чему можно реконструировать, как люди жили и понимали жизнь. Не по архивам, которые могут восстановить сведения о войнах, торговле, реформах государственного аппарата. Без литературы жизнь прожита, она ушла в песок, как вода. Литература, дневники, воспоминания помогают понять, как обычные люди смотрели на мир, чего хотели, чего больше всего боялись. 

В «Возвращении в Египет» практически все герои – это интеллектуальная элита: скульпторы, художники, ученые. Там мало где может протиснуться тот самый обычный человек.

Но жизнь, которой они живут, не жизнь элиты. Они существуют в обычных человеческих обстоятельствах. Вся их высоколобость проявляется в иронии, мягкости, большом понимании и всепрощении, без которых жить нельзя и без которых просто в петлю лезешь неизбежно. Я вообще считаю, что ирония – это то лекарство, у которого почти нет побочных эффектов. Она не от всего помогает и не от всего спасает, но, безусловно, смягчает и нравы, и человеческие ­отношения.

Вам достаточно для жизни писательских гонораров?

Нет, их почти никому не достаточно.

Вы не считаете, что писатель, чтобы его ничто не отвлекало, должен быть прежде всего богат?

Нет, не считаю. Когда-то я сдавал одну квартиру, которая мне от родителей досталась, и снимал другую, похуже, чтобы не мешать семье, когда стучал ночью на машинке. Этой степени комфорта мне достаточно. Я люблю кухни намного сильнее, чем рестораны. А это вещь существенно более дешевая, чем кабаки. Я воспитан на кухнях. Конечно, если бы у меня не было денег на еду или медпомощь, было бы тяжело, но такой проблемы, слава богу, нет.

Значит, литература не приносит ­вообще никаких доходов?

Я получил довольно большие премии и еще их до конца не истратил. За «Большую книгу» — около двух с половиной миллионов рублей. Это ­существенно больше гонораров.

А что в вашем представлении шик, раз ресторанов вы не любите?

Один мой приятель позвал меня в Охотск спускаться в конце сентября по горной реке две недели. Это мое представление о роскошной, шикарной жизни.

Расскажите, как проходит ваш писательский день.

Когда как. Если вещь дописана до середины, я могу начать работать взапой и почти не сплю. Могу встать в 4 утра или вовсе не ложусь. Если внезапно, уже в постели, мысль пришла – встаешь, даже не зажигая света, настучишь ее на машинке, иначе к утру забудешь. Тут нет никаких норм, правил и Кодекса законов о труде.

Все, кто живет с вами, ваши близкие, как-то оберегают ваш труд?

Нет, они страдают. Если начинаю печатать на машинке, я никому спать не даю. Вообще писатель – человек, которого чересчур много в любом помещении. Как правило, нервный и даже склочный. Вы не обольщайтесь, это перед вами сейчас экспортный вариант. Больше всего на нервы действует неопределенность: ты делаешь работу семь лет и только в самом конце поймешь, что ты сделал, – полное дерьмо или что-то стоящее. Нет никаких попутных радостей. Есть только бесконечная неуверенность в том, что ты пишешь. Даже когда сдаю рукопись в печать – волнение продолжается.

Звучит чудовищно. Когда вы успокаиваетесь в итоге – когда получаете книжку из типографии?

Это слабое утешение. Я привык быть непечатаемым. Привык, что эта работа само­достаточная, без публикаций, без читателей. Первые три романа были написаны еще при советской власти. Там были опасные по тем временам вещи. Я прятал их на всяких закрытых объектах, в том числе в Курчатовском институте, куда вообще никто не мог войти, – у меня был знакомый, очень близкий нашей семье физик.

Вы из семьи ученых?

Да, мама у меня физик, отец окончил биофак, занимался генетикой в 1930-х. Так что я представляю, что сейчас происходит в науке, и это меня пугает.

Что конкретно пугает?

Мне кажется, в течение 50 лет нас ждет жесткий переворот, который кардинально изменит человечество. Начнется совсем другая жизнь, к которой я бы никогда не смог приспособиться и к которой будет очень сложно приспособиться нашим детям. Как глубоко, безнадежно консервативный человек, я испытываю ужас.

Вы пессимист?

В смысле будущего – да.

Поэтому вы так часто в своих романах обращаетесь к прошлому? Это эскапизм такой?

Просто для осмысления мне нужно расстояние, дистанция. Ты совершенно по-разному видишь мир даже на протяжении одного дня. Вот вам пример: у людей однокамерный желудок, а, допустим, у коров двухкамерный. Они хавают траву на лугу, запихивают в один из отделов, а потом в тишине хлева отрыгивают обратно и по-настоящему пережевывают. Должно пройти время. Жизнь – это не то, что ты видишь глазами или слышишь ушами, а это то, что ты передумал и понял. Это совсем другой расклад.

Вы по образованию историк. Как, по-ваше­му, история способна чему-то научить тех людей, от которых что-то зависит?

Как я понимаю, люди, находящиеся у власти, совершенно по-другому смотрят на мир и живут совершенно по-другому, нежели обычные люди. Они живут абсолютно искусственной жизнью, отчасти детской, потому что лишены обычных забот. От этого власть приобретает игровой характер. Представьте себе, что вы посылаете конкретного человека на смерть. Это невозможно себе вообразить. А полководцы посылают недрогнувшей рукой тысячи, десятки тысяч, словно это оловянные солдатики. Считается, что при строительстве Петербурга погибло около 200 тысяч человек. А власть считает, что эти люди в противном случае прожили бы всего на 20–30 лет дольше, а город-то остался навсегда, и город замечательной красоты. В Библии есть история спасения народа и история спасения одной человеческой души. Мне как писателю интересна исключительно душа, а им интересна большая цифирь.

Ваш роман «Возвращение в Египет» – о вечных странниках. Не хотите ли вы сказать, что нам всем пора устранствовать отсюда?

Нет, наоборот, мне кажется, что пора убирать свалку, обрабатывать страну, обихаживать и превращать ее в райский сад. Я пишу о странниках, потому что русская история превратила огромное количество людей в перекати-поле – в беглецов, гонимых, преследуемых.

Вы сами любите куда-нибудь ездить?

Люблю ходить. Езжу много, но не люблю быстротечность. Мне нужно время, чтобы привыкнуть и приноровиться. Еще не люблю жару, мне нравится несезон. ­Хорошо отношусь к дождю, к ветру.
Автор
Редакция
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе