Сорокин: рождение пародии из духа музыки

7 августа 2010 года исполняется 55 лет писателю Владимиру Сорокину

7 августа 1955 года родился Ребров, один из убойной бригады, мчащей по страницам романа «Сердца четырёх», тогда же родился и Владимир Сорокин. Что из этого следует? А что следует из того, что Достоевский позволил генералу Иволгину по-гаерски употребить надпись с могилы своей матери («Покойся, милый прах, до радостного утра»)? Да ничего! Или почти ничего.

Владимир Сорокин — писатель для писателей. Как Джеймс Джойс. Дышать разреженным воздухом на вершинах его прозы трудно. А в низинах и того труднее. Не все выдерживают. Зато профессионалы найдут в его книгах много полезного для себя.

Однако читают (и почитают) Сорокина не только (умные) писатели. Но и обычные читатели. Лично я знаю: пенсионера преклонных годов, советского инженера, учительницу начальных классов, не говоря уже о студентах. И кстати, именно Сорокина захотели позвать в гости участники шоу «За стеклом» (2001), что и забавно, и симптоматично.

Владимир Сорокин — это наш Джойс. Движущая сила его прозы — как и у Джойса, пародия (от низкой до высокой), порождённая музыкой.

Темы и вариации

Вот лишь некоторые темы, вытащенные почти наобум из невероятной полифонии прозы Сорокина.

Широко представлена и с размахом выписана гомосексуальная тема. Например, жизнь и судьба лесбиянки («Тридцатая любовь Марины», 1982—1984); трепетная, но безответная любовь биолога Бориса Глогера, выраженная в очень нежных письмах; истовая страсть Хрущёва и Сталина («Голубое сало», 1999); удалая гомосексуальная «гусеница», участники которой подгоняют приход оргазма выкриками«Гойда!» («День опричника», 2006) .

Кулинарная тема. Описания блюд соперничают по красочности только с описанием испражнений и блевотины. Почти все варианты этой темы — в книге рассказов «Пир» (2000). Последний предел кулинарии — в рассказе «Настя» («Настю подали на стол к семи часам… Золотисто-коричневая, она лежала на овальном блюде, держа себя за ноги с почерневшими ногтями. Бутоны белых роз окружали её, дольки лимона покрывали грудь, колени и плечи, на лбу, сосках и лобке невинно белели речные лилии. «А это моя дочь! — встал с бокалом Саблин. — Рекомендую, господа!»)

Наркотическая тема. Персонажи Сорокина нюхают, колются, закидываются. Ищут препарат, который сильнее вставит. Готовы за него дорого заплатить — будь то золотые рыбки (как в «Дне опричника») или писатели (как в пьесе «Dostoevsky-trip»). Даже доктор Гарин, блуждающий по заметенным снегами просторам родины («Метель», 2010), ради наркотика (в виде пирамиды) готов поступиться многим.

Военная тема как главная тема советской пропаганды (и не только советской) Сорокина тоже будоражит. Самый впечатляющий пример: в начале романа «Сердца четырёх» старичок, укоряя незнакомого мальчика за то, что тот уронил хлеб, навзрыд и поучительно рассказывает про блокаду Ленинграда, а потом просит у него пососать.

 

Примыкающая к военной теме тема родины (русскости). На дискурсе сгущённого русского китча (лубка) построен «День опричника». Но тема проявилась раньше. Так, в «Норме» (1994) один персонаж после восторгов («Я русский, — прошептал он, и слезы заволокли глаза, заставив расплыться и яблони, и забор, и крапиву…») совокупляется с родной землей. В «Голубом сале» любовь к родине обращается в землеёбство и разрастается до секты землеёбов.

С темой родины связана тема инцеста (ведь родина — это мать), имеющая, впрочем, и самостоятельное значение. «Она положила меня на себя и помогла мне. И я вошёл в маму, и она стала моей женой» («Dostoevsky-trip»).

 

Тема клонирования. По этой части впереди «Голубое сало»: там и клоны почтовых голубей, и клоны великих писателей. Ну и конечно, либретто «Дети Розенталя» с несчастными клонами великих композиторов.

Поиск / производство / охрана чего-то, что (предположительно) даёт власть над миром или путь к этой власти — будь то голубое сало, лёд или вообще непонятно что, как в «Сердцах четырёх» («абсолют», говорит сам автор). Все усилия в отношении абсолюта могут завершиться сущим пустяком: так, из голубого сала изготавливается накидка для юного педераста, собирающегося на Пасхальный бал. Сердца четырёх, покончивших самоубийством (на манер офицера из «В исправительной колонии» Кафки), превращаются в игральные кости.

 

Китайская экспансия. Из рассказа-пьесы «Concretные» речи, пронизанные китайским (и английским, впрочем, тоже), перекочевывают в Россию 2068 года, которая сделалась (почти) Китаем («Голубое сало»). В «Дне опричника» 28 миллионов китайцев (только) в Западной Сибири, а также китайские «боинги» и «мерседесы», разные гаджеты. Даже в «Метели» на заброшенной русской дороге возникают китайцы…

И доминирующая над всем музыкальная тема. Так, героиня «Тридцатой любви Марины» — преподаватель музыки. Ее любовник на первых страницах романа — пианист. Их совокупление, а потом игра Шопена описываются одинаково подробно и рельефно. Забавны развоплощённые в рассказики советские песни в «Норме». Удивительны постановки в заполненном фекалиями Большом театре, диковат плавный речитатив былины в исполнении певца, сидящего в ванне, в «Голубом сале». Ну и конечно, разбросанные повсюду цитаты из песен — рок, поп, фолк, Коэн, Высоцкий, Шнур…

 

Закономерное развитие музыкальной темы — сочинение либретто «Дети Розенталя» для Леонида Десятникова, который (справедливо) считает Сорокина «писателем-композитором».

Музыка слов

Музыка для Сорокина — высшее искусство: «Её совершенство в том, что ей не нужны посредники. Музыка может просто браться ниоткуда и звучать в голове. Она может загипнотизировать, увести человека... как, впрочем, и литература, которая запросто может «довести до ручки» (из интервью Дмитрию Бавильскому).

Музыка и пародия в тесной связке. Пародия — это перепеснь (отметил Ю. Тынянов), пение наоборот. В музыке пародия чувствует себя вольготно. Музыка (охотнее, чем литература) использует чужие партитуры (тексты), в том числе и как ready-made. Не обязательно ради того, чтобы посмеяться. Но и чтобы посмеяться тоже.

 

У Сорокина музыка не только описывается. Его проза рождается и осуществляется музыкально. Самое интересное в ней, говорит Л. Десятников, «это не акты дефекации, которые там случаются время от времени, а то, как Сорокин конструирует форму, и то, как это связано с музыкальными формами». Стоит добавить, что воспринимать его прозу тоже надо музыкально, включая акты дефекации и другие неприятности.

 

Так, роман «Очередь» (1982, опубл. 1985) — чистый пример безавторского повествования, в котором запечатлена музыка обыденной речи, подслушанная чутким ухом на улице.

Ранние рассказы — пьески с резким отклонением из одной тональности в другую. Условно говоря, из мажора в минор. Мерный ход (квази)соцреалистического нарратива обращается в нечто дикое-непристойное-шокирующее. Или в словесный абсурд, который тоже по-своему непристоен. Кстати, так — какофонией — кончается «Улисс» Джойса.

 

Роман «Роман» (1994) построен таким же образом, только на соразмерно большем пространстве. После долгого и подробного повествования (как бы в духе сочинений XIX века) персонаж по имени Роман начинает крушить и убивать всё и всех вокруг. Текст истончается, количество слов сокращается, конструкции повторяются, однообразно и безумно, как «вальса вихорь шумный» (А. С. Пушкин). Последний аккорд — «Роман умер» — это констатация смерти Романа и смерти романа.

Но этот приём у Сорокина — не единственный. Скажем, «Тридцатая любовь Марины», начавшись с полового акта, только ближе к концу переходит в соцреализм, превращающийся в газетно-идеологическое бум-бум. И это тоже музыка.

Ещё Сорокин любит романы-шкатулки: открываешь один текст, а там — другой, в нём — третий… Так сделана «Норма» (1979—1983, опубл. 1994), самый мучительный роман для читателя. Рамка романа — диссидентский сюжет. При обыске у Бориса Гусева изымают роман «Норма», «автор не указан». Загадочный «мальчик лет тринадцати в синей школьной форме» приезжает на Лубянку читать его. Персонажи «Нормы» дерутся, занимаются любовью (включая лесбос), ходят на работу, смотрят телевизор, убивают. Общее у них одно — обязательное потребление нормы дерьма. В очередной шкатулке — рассказ «Падёж», письма, речь прокурора, в его речи — сочинения подсудимого. И вот кода, которую можно воспринять только музыкально: «Лога мира вапыек, Сергей Иваныч — Лога мира? — переспросил Горностаев и легонько шлёпнул ладонью по столу. — А когда?» Главные слова утратили орфографию. Остался только синтаксис. А загадочный мальчик на Лубянке, закрыв рукопись, «поднял левую руку и показал четыре пальца». Мальчика можно объяснить по-разному. Но лучше вовремя закрыть шкатулку.

Похожая конструкция у романа «Голубое сало» (1999). В его начале — письма Глогера любовнику, в конце — этот самый любовник, небрежно бросающий письмо на пол. В середине много чего: тексты клонов великих писателей, история секты землеёбов, тайны Кремля и Третьего рейха… Но кода здесь оказывается предельно рациональной — два (!) словарика для тех, кто не все понял.

«День опричника» и «Метель» нарочито линейны и как бы просты. Лишь время от времени ткань повествования вздрагивает от чего-то необычного. То же в принципе можно сказать и о «Ледяной трилогии» («Лёд», «Путь Бро», «23 000»): там есть, конечно, и навороты, и приколы киносценариста, но сам массив текста делает их не очень приметными.

Когда пробивает

Меня веселит, когда в «Сердцах четырёх» я дохожу до: «Он помолчал, глядя в огонь, потом произнес: «Ольга Владимировна. Давайте поебёмся». Ольга удивленно подняла брови: «Что… прямо сейчас?»

При звуках песни подавальщиц из «Детей Розенталя» меня охватывает умиление: «Везут крошку / На лошадке стальной! / По столице, / Да по чистой мостовой! / На стальной лошадке / Крошка сидит, / Во все стороны / Прилежно глядит…» И бесконечно жалко, когда погибают ни за что ни про что Вагнер, Мусоргский, Верди, Чайковский (их дубли) и проститутка Таня. А Моцарт остается в одиночестве, никому не нужный, на площади трёх вокзалов…

Мне до тошноты неприятен огромный белый член Платонова-3 и омерзительны роды ААА в «Голубом сале». А вот Борис Глогер, который так любит и которому выстрелят в лоб, вызывает сочувствие. Как ни странно, тень сочувствия вызывает и Сталин, оказавшийся (после всех перипетий) слугой у глупого любовника Глогера.

На протяжении всей «Ледяной трилогии» меня не оставляет мысль: эти «говорящие сердца», такие нездешние, возвышенные и т. п., ради своей идеи фикс убивают людей, да ещё называют их презрительно «мясными машинами»… фашисты…

А вот и «Метель», сквозь которую пытается добраться до больных доктор Гарин. Его берётся подвести славный мужик Перхуша на самокате, в который запряжены пятьдесят лошадок размером с куропатку. Они едут, едут, едут, то и дело сбиваясь с пути. Больше всего боишься за лошадок — они такие... маленькие. Но погибает в конце концов Перхуша — и его очень жалко. «Руки в своих рукавицах он поджал к груди, как бы продолжая придерживать и оберегать своих лошадок; одна нога его была поджата, другая же застыла, нелепо оттопырившись». И страшно за малютку чалого, когда китаец вытаскивает его из рукава Перхушиного тулупа…

Конечно, «Метель» можно читать и как притчу — о том, как честный и вроде бы добросовестный русский человек изо всех сил хочет выполнить свой долг, но не получается. Не только из-за внешних обстоятельств. Но и из-за того, что слабовольно потакал своим страстям: в одном месте задержался ради мельничихи, в другом — ради наркотика. Он не помог больным, погубил Перхушу. Ну а его самого, судя по всему, погубят китайцы, которые расползлись по всей России.

…Сорокин — наш Джойс. Но только круче. Хотя бы потому, что написал больше, разнообразнее и интереснее. А главное — пробивает.

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе