Творец Чегема

К 80-летию Фазиля Искандера

Тайна «Сандро из Чегема» в том, что искандеровские лирика и юмор соединились тут в эпос, чтобы произвести потрясение в нашей литературе, которое она не испытывала со времен явления писателей Юго-Западной школы. В отечественную словесность вновь — и опять с Юга — влилась свежая кровь, омолодившая жанр романа, сам состав, самое плоть русской прозы. 

Интересно, что по своей природе «Сандро» был имперским феноменом. Советская (тогда еще) литература прирастала за счет окраин, которые открывали русскому читателю новые миры. (Вот так — чтобы сослаться на прецедент — Киплинг подарил английской литературе Индию.)


Это бесценное наследство советской империи — так сказать, нерусская литература на русском языке — еще не осмыслено во всей своей совокупности. А жаль, не так уж много хорошего осталось от прежнего режима. Впрочем, не стоит забывать, что та же власть сделала все, чтобы задержать приход настоящего «Сандро» к ждущим его читателям.

Лишь после выхода американской — в издательстве «Ардис» — книги стала ясно вырисовываться фигура Искандера как писателя мирового уровня. В сущности, он сделал со своим Чегемом то же, что Фолкнер с Йокнапатофой или Маркес — с Макондо: вырастил из родной почвы параллельную вселенную, существование которой уже нельзя отрицать. 

В предисловии же к тому «Ардиса» Искандер сформулировал свою задачу: «Следуя традициям русской классической литературы, показавшей полноценность душевной жизни так называемого маленького человека, я пытаюсь в меру своих сил раскрыть значительность эпического существования маленького народа».

Искандер сделал, что обещал: дал голос народу, раскрыл, по его же словам, «мощь и красоту нравственного неба, под которым жили люди Чегема». 

Именно поэтому мне кажется, что из всех ныне живущих российских писателей Искандер прежде всего заслуживает Нобелевской премии. За что еще давать высшую награду, как не за расширение литературной географии?

С урока такой географии и началось мое знакомство с Искандером. Мы встретились в 87-м году, когда Фазиль вместе с другими вестниками гласности впервые приехал в Нью-Йорк. Готовясь к свиданию с любимым писателем, мы с Петром Вайлем вычертили подробную карту Абхазии, вроде тех, что прикладывали в старину к приключенческим романам. Как и положено, к ней прилагалась так называемая «легенда» — указание на места, связанные с ключевыми, теперь уже всем памятными эпизодами: «Сталин на ловле форели», «Битва при Кодоре с деревянным броневиком», «Кедр Баграта», «Место встречи Сандро со Сталиным на нижнечегемской дороге». Венчала наше художество надпись, составленная по образцу той, которую Фолкнер поставил под картой своей столь же вымышленной Йокнапатофы: «Абхазия — единственный владелец Фазиль Искандер».

Удовлетворенно оглядев эту шутливую схему, Искандер ухмыльнулся и размашисто вывел вердикт: «С подлинным — верно». 

Как показали бурные события двух последующих десятилетий, мирная Абхазия «Сандро из Чегема» весьма отличается от настоящей. Это и понятно. Искандеровская Абхазия — литературный прием, опытная делянка, творческая лаборатория, в которой автор испытывал на прочность все идеи своей буйной эпохи. 

Говоря о книге «Сандро из Чегема», все, начиная с автора, упоминают слово «эпос». В «Сандро из Чегема» действительно есть черты, которые заставляют вспомнить о гомеровских ахейцах, ибо герой Искандера — народ. Говоря иначе, племенная стихия, еще не осознавшая себя нацией. Изображенные в книге абхазцы — с обычаем вместо Конституции и кровной местью вместо милиции — не фон романа, а его душа. При этом автор книги — русский абхазец советской эпохи, как кентавр, тоскует по оставленной им «племенной половине». Из этой тоски и происходит эпическая поэма «Сандро из Чегема». 

Народ, архаический по своему сознанию, есть фигура, несомненно, эпическая. И как у каждого эпического народа, у него есть герой — Сандро. Существо необычное, но при всех своих невероятных статях истинно народное. Его достоинства — утрированные черты соплеменника. Как и положено эпическому герою, он не противостоит среде, а лишь выглядывает из нее, всегда готовый раствориться в толпе других персонажей. В принципе, любой из них может перерасти в героя. Поэтому так легко отделяются от «Сандро» целые главы — про Тали, Хабуга, Махаза. Все они могли бы стать центром повествования. Потому что эпос слагают о жизни, характере, мировоззрении не личности, а народа. 

Искандеру повезло с родиной. Советская Абхазия оказалась идеальным экспериментом по стыковке доклассового общества с «бесклассовым», древней морали с «моральным кодексом строителя коммунизма», архаического сознания с социалистической сознательностью. В своих краях Искандер нашел не только кладезь фольклора, но и действующую социальную модель, по которой можно изучить, показать и осмеять все безумства чуждого народу строя. Эта двойственность порождает сложную жанровую структуру книги. 

До большевиков Сандро был героем эпоса — может, комического, но эпоса. Но вот пришла новая власть — и Сандро стал героем романа — может, плутовского, но романа.

До революции время пребывало в эпической неподвижности. После нее оно стремительно движется в газетную действительность, разменяв степенность времени, «в котором стоим» (эта фраза часто встречается в книге), на хаос времени, в котором мечутся. Центральный конфликт Искандера — не столкновение между старым и новым (у Ильфа и Петрова такое называлось «Верблюд нюхает рельс»), а непримиримое противоречие нового и вечного.

Так в книге возникает уникальное жанровое образование с оригинальным сюжетом. История эпически воссозданного народа, который перепрыгивает из наивного и разумного родового строя в жестокую и комическую реальность социалистического карнавала.

Я люблю позднего Искандера за то, что он не похож на раннего. Как все кумиры эпохи, Искандер тяжело пережил перемены, роковой смысл которых он оценил, пожалуй, лучше всех. Ведь в постсоветскую эпоху почти вся прежняя литература, что правая, что левая, оказалась лишней литературой. Искандер ясно видел пропасть, которую сам помог вырыть. 

Представьте себе, говорил он, что вам нужно было всю жизнь делить комнату с буйным помешанным. Мало этого, приходилось еще с ним играть в шахматы. Причем так, чтобы, с одной стороны, не выиграть (и не взбесить его победой), а с другой — и поддаваться следует незаметно, чтобы опять-таки не разозлить сумасшедшего. В конце концов, все стали гениями в этой узкой области: 

«Но вот буйный исчез, и жизнь предстала перед нами во всей неприглядности наших невыполненных, наших полузабытых обязанностей. Да и относительно шахмат, оказывается, имели место немалые преувеличения. Но самое драгоценное в нас, на что ушло столько душевных сил, этот виртуозный опыт хитрости выживания рядом с безумцем оказался никому не нужным хламом». 

Искандер поставил клинически точный диагноз того психологического ступора, в котором оказалась литература, привыкшая смешивать фронду с лояльностью в самых причудливых пропорциях. Но сам он нашел для себя выход. 

В «Сандро» есть интересное авторское признание: 

«С читателем лучше всего разговаривать коротко и громко, как с глуховатым. Громко-то у меня получается, вот коротко не всегда».

Сегодня Искандер говорит тихо и немного. Все чаще вместо его знаменитых извилистых периодов, которые я так люблю, появляются короткие стихи и точные, приглушенные, матово поблескивающие афоризмы. Один из них гласит: 

 «Умение писателя молчать, когда не пишется, есть продолжение таланта, плодотворное ограждение уже написанного».

Другой звучит так:

«Верь в разум в разумных пределах».

Третий кажется самоопределением жанра:

«Героизм старости — опрятность мысли».

В конце 90-х я попал с Фазилем Искандером на конференцию в Токио. Мне тогда Искандер показался очень грустным. Его не радовало даже явное обожание хозяев. Япония в определенном смысле — старомодная страна: здесь еще уважают писателей и смотрят им в рот. На каждой встрече Искандера окружала туча поклонников. Он дружелюбно надписывал иероглифические книги, но улыбался редко. Говорят, что все сатирики не часто смеются, но Искандера еще и явно угнетали вести из дома — и из Москвы, и из Абхазии. Впрочем, об этом мы почти не говорили. Он расспрашивал об Америке. Правда, и в ее жизни его интересовали ровно два явления: первое — Бродский, второе — Довлатов.

Александр Генис
Нью-Йорк

Новая газета
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе