«В XX веке все истории были сложными»

Писатель Елена Чижова — о памяти предков, вынужденном матриархате и петербургских мифах.
Фото: ИЗВЕСТИЯ/Сергей Коньков


Писатель Елена Чижова рассказала «Известиям», что хотела всмотреться в «мутноватое зеркало» Петербурга, испытала абсолютный ужас при виде памятника Ленину и предпочитает «командную работу» матриархату. Разговор состоялся после выхода новой книги лауреата «Русского Букера» — «Город, написанный по памяти». В этом романе автор осмысливает трагическую историю своей малой родины в диалоге с несколькими поколениями предков.


— С первых же страниц книги возникает ощущение присутствия за вашим семейным столом. Намеренно выбрали такой прием — рассказывать от лица дочери, внучки, да еще и пристрастно?

— Скорее прием выбрал меня. Как заявлено в названии романа, я с самого начала опиралась на память матери и бабушки. Для меня это принципиально: я не очевидец, а внимательный и пристрастный наблюдатель; переводчик с их исторического языка на язык нынешнего века.

Конечно, в переводе что-то всегда теряется. Я и не делала вид, будто могу механическим образом восстановить эти важные потери, реконструируя события по собственному разумению. Думаю, нам, родившимся в «легкое время», это и не под силу — у нас в голове другие матрицы. Но то, кем мы стали, вырастает из их жизней, как из стволовых клеток, — этот рост, обусловленный трагической историей, мне, собственно, и хотелось проследить. Так что, строго говоря, «Город...» — не семейная сага и даже не мемуары, в этом плане у меня не было литературных образцов. Хотя когда работа была закончена, я прочла «Аустерлиц» Винфрида Зебальда, и мне показалось, что при всех очевидных различиях в каком-то смысле я шла его путем.

— Как родился замысел вашего романа? Вы говорили, что когда мама заболела, стали записывать ее рассказы на диктофон, не хотели потерять воспоминания...

— Да, это так. Но теперь, когда роман уже написан и опубликован, я понимаю, что, обращаясь к истории семьи, хотела не столько ее реконструировать, сколько понять: почему именно Петербург-Ленинград стал самым трагическим городом СССР и России? Что такое этот город? В чем его предназначение? Если всмотреться в историю Петербурга, как в мутноватое, увы, зеркало, в нем довольно ясно видны стратегии выживания едва ли не каждой местной семьи.

Город много раз полностью опустошался: революция, красный террор, волны эмиграции, не говоря о репрессиях и блокаде, — когда прежние жители исчезают и на их место приходят новые, как правило, из деревень. Поэтому одной из главных для меня задач было показать, как формировалось «новое городское сознание», постепенно преодолевающее деревенские, во многом средневековые, представления и архаические традиции; как этот город вновь и вопреки всему становился европейским.

— Как-то вы противопоставили историческое сознание гламурному, гедонистическому и демонстративно позитивному.

— Для меня это в первую очередь противостояние той или иной системе взглядов, навязанной извне. Любой искусственной схеме можно (а с моей точки зрения, необходимо) противопоставить живой человеческий взгляд на прошлое, которое до сих пор укрыто идеологическими напластованиями: по разным причинам люди боятся вспоминать о себе и своей жизни без идеологических подпорок, без выводов, кем-то уже сделанных. Речь не обязательно о политике. В этом смысле гламурное мировосприятие, навязываемое нам на протяжении многих лет, — чистейший пример идеологии, исключающей трагическую суть и содержание жизни. Там нет ни старости, ни болезней, напротив, царит вечная молодость — пьедестал, с которого потом очень больно падать.

Конечно, «гламурное сознание» насаждалось извне, но «насадилось» оно в хорошо подготовленную почву — постсоветский человек, даже не отдавая себе в этом отчета, мечтал о новой реальности, красивой жизни. Свою роль сыграла и извечная российская бедность и, как ее следствие, очарованность материальной стороной — вопреки всем разговорам о русской духовности и прочим мифам. Согласна с тем, что идея личного успеха в его гламурной упаковке не может стать долгосрочной стратегией именно потому, что жить ради удовольствия — не стратегия, а тактика, ведущая в тупик. Что, собственно, на наших глазах и случилось.

— Насколько важна память предков? Можно ли разглядеть сложные вещи, если не ощущаешь себя частью целого и начинаешь свой внутренний отсчет с момента собственного рождения или взросления?

— Тут многое зависит от свойств этого «целого». Однажды, еще в советское время, я ехала в поезде, и случилось так, что его задержали на одной станции. Пассажирам объявили, что они могут прогуляться, поезд тронется не раньше чем через час. Помню, как мы с моим будущим мужем вышли на привокзальную площадь и увидели Ленина, покрашенного какой-то сероватой краской, вялые бархатцы на сухих, до трещин, клумбах и ряд унылых хрущевок, опоясывающих пустую площадь, где стоит этот нелепый памятник.

Я вдруг представила, что для многих людей это — город, в котором они рождаются, живут и умирают, и пережила ощущение абсолютного ужаса: от мысли, что, теоретически, это могло стать и моей судьбой. Случись со мной такое, я, вероятнее всего, отсчитывала бы жизнь от момента своего рождения. К счастью, у меня другая судьба. Я — четвертое петербургско-ленинградское поколение, и мои родные вложили мне в голову, от каких исторических точек здесь надо вести отсчет.

— Что значит «петербургский текст» и каково самосознание петербуржцев? Обычно складывается такой ряд: снобизм, имперские амбиции, эстетство, западничество, сырость подворотен Достоевского и миражи Гоголя...

— Скорее это взгляд извне. Не потому, что в действительности этого нет. Но здешняя рафинированность существенно разбавлена самым вульгарным хамством, западничество — вполне себе средневековыми представлениями, «имперскость» — во многом это оборотная сторона тяжелого провинциального комплекса, следствие жестоких и безжалостных гонений.

Наша память о блокаде — это травмированная память. Именно поэтому многим непонятно, надо ли День снятия блокады отмечать военным парадом: 27 января 1944 года Ленинград праздновал тихо, ведь тогда невозможно было различить, что это — праздник выживших или поминки по умершим. В моей семье это горький день: в него погиб мамин отец и мой дед. Но ленинградцы, лежащие в блокадных рвах и на подступах к городу, не встанут, чтобы посмотреть нам, нынешним, в глаза.

— Другой ваш блокадный роман «Время женщин» был переведен на множество языков, поставлен в «Современнике» и БДТ. Название для России символичное. Согласны, что у нас скрытый матриархат?

— В советское время он был вынужденным. Миллионы мужчин погибли. У нас в семье погибли все мужчины и мальчики — за исключением моего отца, иначе я бы не родилась. Женщины оставались и тянули всё на себе. Моя бабушка Капитолина не была сильной женщиной — поэтому и умерла в 42 года: надорвалась. Когда я думаю о ней, вообще не понимаю, как она смогла это вынести: блокаду, эвакуацию, когда работала конюхом, таскала на себе пудовые мешки. И, знаете, упаси Бог от такого матриархата, который становится стратегией выживания. Я росла в другое время и предпочитаю «командную работу», а не матриархат или патриархат. Пусть эти архаические модели жизни остаются в прошлом.

Мне хотелось дать слово так называемым «простым людям». Ведь это только кажется, что у нас, простых людей, простые жизненные истории — я убеждена, что в XX веке все истории были сложными. Жизни наших родных (родителей, бабушек, дедушек) так или иначе изломаны.



СПРАВКА «ИЗВЕСТИЙ»

Елена Чижова окончила Ленинградский государственный университет (сейчас СПбГУ), получила степень кандидата экономических наук, преподавала управление и английский язык. В 2000 году дебютировала романом «Крошки Цахес». В 2009-м стала лауреатом премии «Русский Букер» за роман «Время женщин». Среди других произведений — «Лавра», «Орест и сын», «Полукровка», «Китаист».

Автор
Арина Стулова
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе