Владимир Сорокин: «Идеальное бывает разных размеров…»

Сорокин о Толстом и Достоевском, Перми и Норильске, глобализации и новом мученичестве

Писатель большого калибра исчез из русской культуры, считает Владимир Сорокин, на роль духовного лидера нации вполне может претендовать продавец кондиционеров. Сорокин ответил на вопросы пользователей «Живого журнала», которых интересовала новая телесность и последствия экономического кризиса.

Владимир Сорокин согласился ответить на вопросы, которые ему задали мои френды в «Живом журнале», проявившие сознательность и не спросившие ни разу про какашки.

— Когда вы последний раз были в Ясной Поляне?
— Лет эдак шесть или семь назад, и поездка эта, как мне кажется, носила мистический характер. Поехали мы туда с компанией друзей, и принимал нас директор Ясной Поляны, Владимир Ильич Толстой, наследник Льва Николаевича, которого я неплохо знаю.

Владимир Ильич унаследовал не только Ясную Поляну, но и барский образ жизни, который старается продолжать. В его конюшне — арабские скакуны, а когда он едет по деревне, деревенские жители ему кланяются, и всё это выглядит крайне приятно.

Володя и нам предложил совершить конную прогулку. Дело было ранней весной: снег ещё не сошёл и мы поехали по оттепельной грязи. Мне попалась лошадь по кличке Кристина. Когда мы вброд переправлялись через разлившуюся реку Воронку, эта Кристина неожиданно легла в воду, и я оказался по пояс в воде. Владимир не предупредил меня о том, что Кристина патологически любит воду, но я спешился, вывел её и поехал дальше. Даже не простудился. Таким образом, Кристина меня там и крестила…

А если всерьёз говорить о Льве Николаевиче, то можно сказать, что он — мой самый любимый русский писатель. На него приятно опереться. Потому что есть на что…

— А на что?
— На опыт жизни этого человека; на опыт его проживания жизни. Одно из моих любимых чтений — чтение его дневников и записных книжек, лишний раз убеждаюсь, что именно Лев Николаевич — наиболее близкий мне писатель. Кроме того, я крайне ценю его литературный арсенал, как он им пользуется и какова механика его письма.

— А почему не Достоевский?
— Я не всегда верю ему. Уже на уровне диалогов, за которыми я вижу не персонажей, но самого Достоевского. Толстой своим героям даёт дышать, оставляя им практически все степени свободы.

За исключением, может быть позднего Толстого, где он своих героев как бы слегка подталкивает в спину, и тогда в нём чувствуется уже не художник, но идеолог.

У Фёдора Михайловича потрясающая энергетика передачи страстей человеческих, такого накала нет ни у кого из русских писателей. Однако меня от него отталкивает его неряшливое письмо.

Я понимаю, что хороший стиль ему и не нужен — то содержание, которое через него пёрло, не требовало от него стилистических усилий. Да он и не мог их дать: стилист Достоевский — чудовищный.

И потом, во многих его персонажах не вижу живых людей, но вижу ходячие идеи, а мне хочется от него добиться телесности, пота, запахов, шуршания юбок.

Толстой строит такой мир — мир, в который приятно погрузиться…

— Может быть, потому что Толстой, в большей степени, человек нормы?
— Не знаю. Дело не в норме: Кафка — абсолютно ubnormal, но в его мире приятно находиться…

—?
— Ну, не то чтобы приятно, но ты с уважением относишься к воссозданному Кафкой миру, так как выглядит он весьма убедительно. Завораживает и притягивает убедительность описанного мира. Меня устраивает качество этого продукта, если говорить об этом в современных категориях, на современном языке.

— Можно ли сказать, что в постсоветской действительности литература ничего не меняет, работая только лишь в качестве утешения?
— Всё дело в качестве литературы: есть ли в ней метафизика? Если она есть, то такая литература не развлекает, но заставляет нас задуматься над тремя главными вопросами бытия: кто мы, откуда и куда идём? Именно это, наличие метафизики, и отличает хорошего писателя от беллетриста, у которого есть некоторая литературная поверхность.

— Помните ли вы, как писали свои книги? Речь идёт не о будничном процессе, но о потном валу вдохновения…
— Надо сказать, что сочиняя свои книги, я редко потел. Этот процесс не изменился: я никогда не работал взахлёб, так, чтобы не вставать из-за письменного стола трое суток подряд, не прерываясь.

Я всегда старался работать дискретно, сдерживая себя, когда ещё хотелось писать: я понимал, что это может навредить качеству, и завтра я буду опустошён.

В идеале мне нужно работать с утра и до обеда. Пока голова ясная, и пока ты можешь контролировать процесс. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы материал тобой овладел и поработил тебя.

Наоборот, воздержание способствует новому влечению. Мне противопоказан литературный запой…

— Есть ощущение, что чем дальше в лес, тем пишется труднее?
— Ну конечно: начало 80-х — уникальное время, когда я открывал для себя жанр и все мои соц-артистские вещи рождались достаточно быстро, с чувством опьянения. Работа прозаика — лошадиная, а быть всё время арабским не получается, скорее, мы — битюги. Надо приучать себя к ежедневной тяжёлой работе, а чтобы она была в удовольствие, её не должно быть чересчур.

— Почему тогда, в 80-х, вы двинулись в сторону букв, а не в сторону визуальных образов? Ведь начинали вы как художник…
— Я был более свободен в этой стихии, стихии слов. Только этим направление движения в сторону текста и объясняется…

— Осталось ли у вас что-то от первой профессии художника?
— Осталось. Недавно я сделал академический рисунок берёзового пня, стоящего у меня на участке, и в очередной раз убедился, что навык не пропьёшь.

Я вижу человека, с которым разговариваю и понимаю, как бы я его нарисовал. Это полезный опыт, помогающий описывать мир и лучше видеть своих героев, какие-то важные, но трудновыразимые вещи…

— Что для вас писательство: цель или средство?
— Процесс. И, в большей степени, цель — создание совершенного произведения. Платон, с его интуитивно почувствованной структурой нашего мира, мне ближе всех иных философов: каждая вещь имеет свой идеал, и мне всегда хотелось его создать.

— Вы его ещё не создали?
— Нет. Есть тексты, которыми я доволен, а есть тексты, которые я бы переписал, хотя это сделать уже невозможно. Моя работа в этом и заключается — приблизиться к идеальному тексту.

— Это интуитивное чувство идеальной вещи или её можно рассчитать?
— Создание совершенной литературной вещи мало чем отличается, например, от работы скульптора или музыканта. Нахождение идеальной гармонии базируется на интуиции и на опыте мастерства: всё-таки, я не вчера начал писать, и некий опыт за тридцать лет описания миров уже накоплен.

— Вы можете привести примеры идеальных скульптур и идеальной музыки? Фидий или Джакометти, Микеланджело или Мур?
— Легче с музыкой…

— Давайте музыку. Девятая Бетховена или Второй Рахманинова?
— Её много. Бах. Моцарт… Произведение может быть не идеальным, но его отдельные куски гениальны в своей убедительности. Есть люди, ненавидящие Рахманинова, но его Второй фортепианный концерт создаёт убедительную картину мира. Как и Кафка или Хаджи-Мурат.

Или, например, пелевинская ночь у костра из «Чапаев и Пустота»: в ней нет ни одной фальшивой ноты. Идеального у нас много, но оно каждый раз бывает разных размеров…

— Видите ли вы в нынешнем экономическом кризисе подступающий крах капитализма? Кризис нам во благо?
— Тут я против марксистской терминологии. Конечно, что-то рухнет, и то, что мир будет меняться, очевидно. Но рыночная экономика рухнуть не может, хотя бы потому, что спокон веку люди этим и занимаются. Мир в социализм не вернётся. Тем более мы там уже были и возвращаться туда не хотим.

— Из Киева спрашивают: а вы в Бобруйске были?
— Нет, к сожалению. Но я ведь много где не был. Ни разу не был в Лондоне, например. И надо сказать, не очень-то тороплюсь туда попасть. А вот в Бобруйск я бы съездил. Мне кажется, там красивые леса.

— А каким вам этот самый Бобруйск представляется?
— Мне кажется, что это город с преобладанием советской архитектуры, окружённой непроходимыми лесами, в которых трубят олени, а бобры, заваливая осины, перегораживают чистые реки.

— Недавно вы вернулись из Перми. Как вам там было?
— Пермь мне очень понравилась. Даже не сам город, но молодёжь: в Перми много молодых людей, не могущих существовать без культуры. При этом в них нет никакого провинциального комплекса или заискивания перед столичными культурными деятелями.

То, что там делает Гельман, я всячески приветствую. Его идея второй культурной столицы, несмотря на кажущуюся утопичность, если исходить из того, что он уже сделал, может оказаться вполне реальной. Ведь Гельман — человек опытный и знает, на что идёт.

— Ситуация в Перми — уникальный случай, связанный с конкретной фигурой конкретного Гельмана, или такая ситуация может возникать в разных городах и регионах страны?
— В России, учитывая бесконечно дублируемый принцип централизации, распространяемой на всё, любая ситуация упирается в конкретного человека, на котором всё сходится. И так, думаю, будет ещё долго. Скорее всего, эта пирамидальность — наша беда…

Тем не менее провинция сейчас мне много интереснее столиц, двигаться вглубь гораздо интереснее…

— Что из поездок по России вам запомнилось особенно?
— Норильск, где мы вместе с вами были… Я его часто вспоминаю — город, где во всей полноте можно, например, почувствовать философию Хайдеггера. В Норильске его следует преподавать в пятом классе средней школы.

Норильск — город на краю человеческого существования, этим он и уникален. Я уверен, что именно этим он и притянет внимание многих творческих личностей. Я очень бы хотел туда вернуться и Мишу Елизарова туда позвать…

— Как вы относитесь к сотрудничеству с властью? Нужно ли всё время быть в оппозиции, как это у нас принято? Как сегодня должен поступать интеллигентный, творческий человек?
— Власть — это кто? Которые в Кремле сидят?

— Истеблишмент.
— Надо смотреть на каждую отдельную ситуацию. Огульно говорить, что нынешнюю властью следует игнорировать, нельзя. Не следует отшатываться от любых предложений, осеняя себя крестным знамением. Всё не так просто. Есть ситуации, когда важно выходить на диалог.

— Что такое телесность в XXI веке, и почему до сих пор мы не освободились от комплексов и мучений, связанных с телом?
— Человек, пока он называется человеком, не освободится от тела никогда. Человеческое тело — это же главный феномен божественного проекта. На этой земле мы носим наши 90 килограммов, и освободиться от них можно, лишь покинув этот мир. Или во сне…

— Психотип человека будет меняться? И если да, то куда он будет двигаться, в какую сторону?
— Я бы не взялся предсказывать. Дело в том, что может произойти событие, которое отрезвит человечество от избыточной увлечённости техникой. Могут возникнуть, например, общины, в которые люди будут уходить, скрываясь от современного мира…

…недавно я фантазировал о некоем поселении в лесу, где нет ни одного признака современного мира.

— «Таёжный тупик»?
— Да. Но они все умерли, после того, как их нашли современные люди. Начали умирать…

Но проект этот мне кажется интересным: с раздроблением сверхдержав и мир будет дробиться на непересекающиеся множества. Кризис показал ещё и то, что умирает идея мейнстрима.

Причём, во всём. Люди этим объелись. Вертикали власти потихонечку превращаются в горизонтали по равнозначности стилей жизни социальных слоёв и их предпочтений.

Будут группы людей, которые превратят себя практически в биороботов, а другие группы будут жить в лесу, плести лапти и под лучину петь…

— «…как здорово, что все мы здесь сегодня собрались…»
— …нет-нет, более древние русские песни…

— Правильно ли я понял, что тема глобальной деревни преходяща, и глобализм нам не грозит?
— Дробления миру не избежать.

— Что такое современное мученичество? Возможны ли в России современные святые и страстотерпцы?
— Это возможно в рамках православной традиции, она продолжает работать, институт старчества продолжает существовать. Насчёт мучеников информацией я не владею, но наверняка они тоже есть.

— А Ходорковский не мученик?
— Конечно, мученик. Добровольный. Такие люди были и раньше, в этом нет ничего нового. Добровольное мученичество — это, кстати, и есть один из признаков человека, когда человек сам идёт на муки, ради идеи…

— Ходорковский ради идеи страдает?
— Да, ради своей идеи.

— Что из прочитанного в последнее время вам запомнилось или понравилось?
— Такого, что сильно понравилось, ничего не могу вспомнить.

— Какие книги у вас на рабочем столе?
— Я пишу цикл рассказов, а обычно, когда я пишу, я стараюсь читать специальную литературу. Сейчас, например, я читаю книгу воспоминаний об Игоре Северянине, одном из моих любимых поэтов, — вот у кого, несмотря на зачастую пошловатые положения, встречаются совершенно гениальные места.

— Он вам интересен как персонаж или поэт?
— Обе его ипостаси. Некоторые его гениальные строки лишний раз доказывают, что поэзия — особая стихия и особое состояние души и тела.

— Действительно ли из русской культуры последнего времени ушла фигура писателя большого калибра?
— Это так. Большого калибра пока не видно.

— А кто теперь может претендовать на роль совести нации или духовного лидера?
— Этого от литературы сейчас ждать и не следует. Надо посмотреть в других областях жизни, представителей других профессий. Ведь совесть нации необязательно связана с литературным словом, но просто — со словом. Продавец кондиционеров может стать совестью нации. Я думаю, он с этой ролью вполне справится…

Беседовал Дмитрий Бавильский

CHASKOR.RU

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе