«Я никогда так не смеялся над Гоголем, как в пять лет»

Читательская биография историка литературы Александра Долинина.
Александр Долинин — историк литературы, специалист по творчеству Пушкина и Набокова. 
Мы обсудили с Долининым его читательскую биографию: поговорили о чтении Достоевского тайком, подготовке одного из первых в России изданий Набокова и об особенностях преподавания русской литературы американским студентам.





«Назло домашнему культу серьезной литературы я записался в детскую библиотеку»

Я вырос в филологической семье. Мой дед, Аркадий Семенович Долинин, был профессором русской литературы, тетя Анна Аркадьевна — арабист, дядя Константин Аркадьевич — специалист по французской литературе и языку. Он был женат первым браком на Наталье Григорьевне Гуковской, дочери известного литературоведа, замечательной школьной учительнице (она преподавала русскую литературу) и писательнице. Наша большая разветвленная семья, за немногими исключениями, жила в одной относительно просторной квартире, своего рода коммуналке для родственников. Книги меня окружали с младенчества. Ими был заставлен кабинет деда — от пола до потолка. У него была прекрасная библиотека по русской литературе, а в коридоре тоже стояли книжные полки, занятые журналами XIX и начала ХХ века. Комплекты, конечно, были неполные, основные издания — «Вестник Европы», «Отечественные записки», «Библиотека для чтения», «Русская мысль», «Русский архив», «Русская старина». В годы гражданской войны мой дед как-то раз на петроградской улице увидел два воза с горой журналов, которые куда-то везли. Он спросил об их дальнейшей судьбе. Выяснилось, что все это богатство везли на свалку. Дедушка дал денег, и эти два воза оказались у него дома, чему бабушка была не очень рада. Потом, когда я подрос, часто брал с полки журнал наугад и так узнал много интересного. Среди этих изданий были и самые последние номера, вышедшие в 1918 году, со статьями об октябрьском перевороте, с ожесточенной критикой Ленина и большевиков. Так что все это я прочитал еще в детстве. Потом, спустя годы, я через знакомых передал эти номера Солженицыну, когда узнал, что он собирает материалы для своего «Красного колеса». Я подумал, что эти номера малодоступны, находятся в спецхранах, и отправил ему в Москву.

По рассказам родных, я научился читать в три года. Помню, что в пять-шесть лет я читал уже самые разные книжки, прежде всего детские, но самое яркое впечатление того времени, как ни странно, «Ревизор» Гоголя. Была у нас такая книжка с яркими иллюстрациями. Мне казалось, что это ужасно смешная пьеса, я никогда так не смеялся над Гоголем, как в пять лет. Когда Бобчинский и Добчинский падали, то я хохотал и не мог остановиться, и все удивлялись: пятилетний мальчик читает Гоголя. Конечно, я там ничего не понимал, но что-то мне казалось очень смешным. Так что читал я с детства много и быстро. Где-то в возрасте 10-12 лет я попросил у дедушки разрешения взять из его библиотеки «Войну и мир». Он мне дал двухтомник, и я через два дня вернул его. Дедушка не поверил, что я прочитал роман за это время и устроил мне экзамен: спрашивал всякие мелочи, но я точно ответил на все вопросы. Достоевского дедушка не разрешал мне читать. Он говорил, что это писатель не для юношества. Если читать его в раннем возрасте, то можно многое неправильно понять, и это останется на всю жизнь. Достоевского, говорил он, нужно читать ближе к двадцати годам. Но я, конечно, его тайком прочитал, потому что запретный плод сладок, я читал все книги, которые мне запрещали. Правда, ничего такого особенно запретного не было. У Анны Аркадьевны в комнате было прекрасное издание сказок «1001 ночи». Я захотел их прочесть, но взрослые сказали, что мне еще рано, что это специальные сказки для взрослых. Конечно, после этого я начал выкрадывать том за томом и получил некоторое представление об ориентальной эротике.

В этом окружении классической литературы, собраний русских классиков, томов Белинского, Гоголя, Толстого, Достоевского во всех возможных изданиях (дедушка был специалистом по Достоевскому), чтение было для меня чем-то обыденным. Классика была мне не так интересна, как те книжки, которые читали мои товарищи по школе и по двору, ведь я не был таким уж книжным червем, а очень даже любил играть в футбол, ухаживать за девочками и проч. Меня тянуло к книгам, которых не было у нас дома, но которыми зачитывались мои ровесники: библиотека военных приключений, романы о шпионах, научная фантастика. В общем, всякая белиберда для юношества. В те годы было очень трудно достать Дюма и старую приключенческую литературу. Здесь мне больше повезло, потому что в нашей семье книжки хранились очень долго, даже детские. Поэтому мне перешли книги моего старшего брата, а среди них были книги еще моего отца. В доме это хранилось на отдельных полках. Я все читал, и, как всем, мне очень нравились «Три мушкетера», «Копи царя Соломона», «Маугли». Я записался, может быть, даже назло домашнему культу серьезной литературы в детскую библиотеку. Приносил оттуда пачки никчемных книг для советских школьников. Единственное, чего я никогда не любил, — это всякую пропаганду: истории про героических комсомольцев, пионеров-героев, про Ленина и Дзержинского. Все, что в нас впихивали в школе, вызывало только отвращение.



«У вас в семье растет новый Белинский»

Школьные уроки литературы мне казались безумно скучными. Учительница литературы, я даже помню, как ее звали, — Тамара Филаретовна, все преподавала по учебнику. Конечно, меня это мало интересовало, потому что я давным-давно прочитал в десять раз больше. Я попробовал писать что-то такое критическое про литературу, и почему-то после этого у меня резко ухудшились оценки. Моя мама пошла в школу разбираться. Тамара Филаретовна сказала ей: «У вас в семье растет новый Белинский. Ваш сын замечательно пишет». Мама, естественно, удивилась и спросила, почему же тогда я начал получать тройки и двойки: «Чтобы еще лучше писал!» — ответила Тамара Филаретовна. После этого разговора мои оценки немного улучшились. В старших классах я пошел учиться как раз в ту школу, где работала моя любимая тетя, Наталья Григорьевна Долинина. Ее очень любили ученики. Она знала русскую литературу необычайно хорошо. Одноклассники у меня тоже были замечательные, и эти уроки проходили очень оживленно. Мы писали интересные сочинения, я стал участвовать в литературных олимпиадах. Потом я начал ходить в литературный клуб «Дерзание» при ленинградском Дворце пионеров. Оттуда вышли многие поэты моего поколения или чуть младше, и не только поэты: литературоведы, критики, прозаики. Там я познакомился с Сергеем Стратановским и Михаилом Ясновым, Еленой Шварц и Виктором Кривулиным.

В старших классах у меня возник острый интерес к неразрешенной литературе, книгам, так или иначе вступающим в противоречие с официальной доктриной. В клубе все обменивались самиздатом; у меня до сих пор дома где-то в папках хранятся перепечатанный Мандельштам, «Другие берега» Набокова, Бродский.



Самиздат приходил из разных источников. Мне было легче, потому что Наталья Григорьевна знала многих ленинградских литераторов, даже Бродский бывал у нее. Раза три-четыре я видел его у нее и в доме ее близкого друга Ефима Григорьевича Эткинда, но он, разумеется, не обращал на меня никакого внимания. Представьте себе, мне 15 лет, а ему 22. Для меня он уже был почтенный старик, и я держал уважительную дистанцию. Иногда я в шутку рассказываю, что в юности пил водку с тремя нобелевскими лауреатами: с Бродским (рядом стоял), с Солженицыным, которого я встречал в доме Ефима Эткинда, и с Беллем, который приезжал в Ленинград снимать фильм о Достоевском. С ним были его сыновья, которым он искал компанию сверстников, какие-то знакомые порекомендовали ему меня. Я ходил к ним в гостиницу «Европейская». Белль пил водку прямо из горла и всем предлагал. Я тоже глотнул. Доходили до меня и некоторые тамиздатские книги; приезжали студенты и аспиранты с Запада, что-то привозили: у меня был свой экземпляр «Реквиема», «Приглашения на казнь», репринты «Ардиса».



«Впечатление от первого знакомства с ОБЭРИУ было очень сильное»

Я поступил на английское отделение. Сначала я хотел изучать русскую литературу, но потом подумал, что ее я и без того худо-бедно знаю, что было большим заблуждением. А язык я знал скверно, поэтому решил идти на английское отделение. Когда я начал серьезно изучать английский, то первым делом прочитал на нем запрещенные книги, о которых много слышал, но которые были недоступны в переводе: «По ком звонит колокол», Оруэлла, «Тьму в полдень» Кестлера. Огромное впечатление на меня произвела книга Ханны Арендт «Происхождение тоталитаризма», книга Джиласа «Новый класс» — социологический анализ советской системы. Иногда попадался журнал «Континент». Потом мы ездили с друзьями в Прибалтику, где можно было прочитать эмигрантские журналы 1930-х годов.

В университетские годы я увлекался и новейшей литературой, и тем, что тогда было уже некоторым прошлым: битниками, театром абсурда. Я читал много Беккета, Ионеско и даже однажды сделал доклад об этом на заседании студенческого научного общества. После выступления ко мне подошла девушка и сказала, что у нее есть копии Хармса и прочих поэтов ОБЭРИУ. Она действительно мне их принесла. Впечатление от первого знакомства было очень сильное, цитаты сразу вошли в обиход.

Оттепель закончилась в 1964 году. Мне тогда было всего 17 лет, а вот молодость моего брата (Дмитрий Долинин, кинорежиссер) как раз пришлась на годы оттепели. Он учился во ВГИКе и был в гуще всех событий. Брат привозил из Москвы маленькие поэтические сборники Евтушенко, Леонида Мартынова, Вознесенского и рассказывал про чтения, происходившие в Политехническом. Я этого не застал, но позже ходил слушать Евтушенко и компанию, когда они приезжали в Ленинград. Через старшего брата я познакомился и с «оттепельными» песнями. Он купил магнитофон Яуза-5, что было большой редкостью по тем временам, и привозил из Москвы разные записи: Окуджаву, потом Галича и Высоцкого. Все это я слушал с упоением, ведь старший брат для мальчишки — кумир, особенно такой: учившийся в Москве, знавший всех будущих кинозвезд.

В юности из поэтов меня интересовали прежде всего современники. Те поэты, которых я знал, с которыми общался. Виктор Кривулин, Олег Охапкин, Сергей Стратановский, Елена Игнатова, Михаил Яснов. А из поэтов предшествующего периода, конечно, Мандельштам, которого я прочитал в самиздате. Пастернака я тогда не понимал. Евтушенко, Вознесенский не очень нравились, что делает мне честь, так как я не попал под их воздействие. Поэты-символисты были мне интересны, я их много читал, но так и не смог ими по-настоящему увлечься. Бродский рано вошел в круг моего чтения. Сначала устно. Я тогда был заядлым туристом, занимался ориентированием, ездил на всякие слеты, где бывали питерские барды, которые очень рано начали петь Бродского. Мне очень нравилось! Тогда я и заинтересовался его стихами. Кроме того, я часто бывал в доме Ефима Эткинда, где и Бродский был частым гостем. Пару раз я слышал, как он читал новые, только что сочиненные стихи: «Конец прекрасной эпохи», «Два часа в резервуаре», еще что-то — и у меня до сих пор в ушах звучит его голос.



«Мне пришлось учиться быть американским профессором»

Набоковым я занялся совершенно случайно. Началась перестройка, издательства оживились и начали издавать авторов, которых до тех пор издавать не могли. В Москве вышла моя книжка о Вальтере Скотте в чудном издательстве «Книга». Я отправился в столицу за гонораром и авторскими экземплярами. Редактор Тамара Владимировна Громова, замечательный человек, пригласила меня в кабинет и сказала, что они собираются издать Набокова в серии «Литературное наследие», и просила меня порекомендовать кого-то, кто мог бы составить сборник и написать к нему послесловие и примечания. На дворе был 1988 год, и набоковедов в России еще попросту не было. Тогда Громова сказала мне: «Ну, тогда вы сами и возьмитесь». Сначала я отнекивался, но предложение было заманчивым. В Москве я остановился у моего друга — филолога Александра Львовича Осповата, тогда же у него гостил наш общий друг Роман Давидович Тименчик. Я сказал, что пойду домой, поговорю с Тименчиком, и если он согласится делать книгу вместе, то и я возьмусь за работу. Роман согласился. У него были копии некоторых критических статей Набокова из эмигрантской газеты «Руль». И мы вместе сделали такой нетривиальный том: туда вошли «Приглашение на казнь», несколько рассказов, критика. Я написал послесловие, вместе с Романом — комментарий. Это был мой первый опыт. Конечно, я знал Набокова не очень хорошо, хотя уже раньше прочитал все его русские романы и большую часть английских. В те годы еще не было надежной биографии Набокова, доступ к западной литературе был ограничен. Когда о нашей работе узнали друзья, все стали давать у кого что есть. В итоге статья получилась для своего времени совсем не дурная. Однако и тогда я еще не был уверен в том, что буду дальше заниматься Набоковым. В 1990 году в Ленинграде я встретил Зару Григорьевну Минц, с которой мы тогда уже были немного знакомы. Она сказала, что в марте 1991-го в Тарту состоится конференция «Блок и постсимволизм», и пригласила меня сделать доклад «Набоков и Блок». Я стал эту тему разрабатывать, и, в общем, этот доклад был моей первой научной работой о Набокове. Так что подтолкнули меня к серьезным занятиям Набоковым два человека: Тамара Владимировна Громова и Зара Григорьевна Минц. Если бы не они, может, я бы и не стал заниматься Набоковым.


Александр Долинин с Александром Осповатом, 2016 год
Фотография из фейсбука Александра Долинина


В то самое время, когда я работал над докладом, в Москве состоялась первая набоковская конференция, куда приехали многие западные ученые. Меня тоже пригласили выступить, я сделал доклад, имевший определенный успех. После этого американские набоковеды пригласили меня в США. Сначала Сергей Давыдов — преподавать в летней школе, а затем Давид Бетеа — в Висконсинский университет. Изначально это была работа на один год. Я честно собирался вернуться с заработанными деньгами домой, но неожиданно кафедре снова понадобился временный преподаватель, а после второго года мне предложили остаться на постоянную работу. От такого предложения отказаться было невозможно. Это случилось в 1993 году. В Википедии указан неверный год моего отъезда из России — 1999-й. Все дело в том, что до этого времени официально я оставался сотрудником Пушкинского дома, зарплату не получал, но выполнял какие-то работы. В 1999 году я попал под сокращение кадров.

Конечно, эти новые обстоятельства сильно повлияли на меня. Во-первых, мне пришлось учиться быть американским профессором. Это значит, что нужно понять систему преподавания, уровень знаний твоих студентов, избежать омерзительного русского снобизма, как, например, у Татьяны Толстой, которая считает, что все американские студенты — идиоты. Многие американские студенты не глупы, просто они изначально знают меньше, чем их европейские сверстники. Ну, например, в американской средней школе нет курса английской грамматики, поэтому их трудно учить другим языкам: сначала нужно дать базовую терминологию и т.д. Нет у них и систематических курсов литературы, даже англоязычной. Моя дочка училась в американской школе, и ей повезло — у нее был хороший курс по Шекспиру. Потом учитель ушел на пенсию, и все — с тех пор курс больше никто не читает; и так же обстоят дела по всей стране. Школьники получают случайный, несистематизированный набор случайных знаний по гуманитарным дисциплинам. Поэтому надо находить какие-то пути, часто приходится упрощать изложение, избегать сложных тем и терминов. Я помню, как я на первом году пришел в аудиторию преподавать «Анну Каренину». И говорю: «Анна Каренина, которая, как вы знаете, бросилась под поезд…» Все заревели «у-у-у-у»: оказалось, что никто этого не знал, а я своим спойлером испортил им удовольствие. В связи с этим я стал многие книги перечитывать по-английски. Преподавать русских классиков, разумеется, приходилось в переводе. К переводам у меня утилитарный подход. Естественно, когда я готовлю лекцию, например, о Гоголе, какие-то эпизоды я подбираю в оригинале, а потом ищу в переводе то же место. Выяснилось, что часто по-английски эпизод приобретает другой смысл. Поэтому для меня главной ценностью является точность перевода. В последнее время я чаще всего использую переводы русской классики, которые делают мои друзья — Ричард Пивеар и его жена Лариса Волохонская, с которой мы когда-то учились в одной школе. Они работают парой: Лариса делает всю аналитическую работу, а Ричард, талантливый писатель, уже по ее канве расшивает свои узоры. Их переводы для преподавания удобней всего.

Из современных писателей мне нравится Сорокин, особенно «Метель», «День опричника», — все это, на мой взгляд, замечательная, удивительно сильная проза. Мне интересно то, что делает Шишкин. Как и многие филологи моего поколения, читаю поэтов круга «Московского времени»; слежу за прозаическими опытами Тимура Кибирова: прочитал начало «Генерала и его семьи» в «Знамени», а еще купил «Ладу, или радость», собираюсь читать. Но больше всего я ценю Сергея Гандлевского. Я считаю, что его роман «НРЗБ» вместе с книгой Александра Чудакова «Ложится тьма на старые ступени» — лучшая русская проза последних двадцати лет. Из книг, прочитанных мной недавно по-английски, самое сильное впечатление на меня произвели «Стоунер» Джона Уильямса и «Шум времени» Джулиана Барнса.

Автор
Мария Нестеренко
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе