Централ обетованный

Обозреватель «Известий» Дарья Ефремова — о фольклорной подложке гоп-стопа и хоровом исполнении песен Михаила Круга.


«Владимирский централ, ветер северный, этапом из Твери, зла немерено!» Исполняется соло, дуэтом с гаджетом, идеально — трио, можно и квартетом, даже хором, несмотря на всю рискованность такого хорового пения. Но ведь пели же в когда-то в Олимпийском — причем стоя. Иногда пластинку заедает, и композиция (хорошо, если «Централ», а ведь бывает «Девочка-пай», «Жиган-лимон», а то и вовсе «Наколи…») исполняется и прослушивается десятки раз кряду. Заменить это более мейнстримной ретро-музыкой — итальянцами, «Аббой», Анной Герман и даже с «Один раз в год сады цветут» не получится — уже не то настроение. Подобное лечится подобным — сбить с Круга способны только Аркадий Северный, Гарик Сукачев и, пожалуй, Розенбаум, хотя, подозреваю, у поклонников этих исполнителей все-таки разнятся стилистические координаты. Ремарка из серии «удивительно, но факт»: путевку в жизнь тверчанину Михаилу Воробьеву, родившемуся 7 апреля 60 лет назад, дал бард, автор романсов на стихи Иосифа Бродского, легенда советского андеграунда Евгений 


Клячкин. Именно он заметил артиста на смотре авторской песни в конце 80-х. Благословил, как и подобает мэтру, лаконично: «Миша, тебе надо работать».

В силу какой-то зловещей максимы о поэте в России, «шофер, собиравший стадионы» (а Кругу рукоплескали не только в Москве, Твери или Ростове-папе, но и в Бостоне, Нью-Йорке, Хайфе и Тель-Авиве), погиб в сорокалетнем возрасте — был застрелен в собственном доме, в поселке с говорящим названием «Мамулино» близ тверской «Пролетарки». Идея поставить памятник барду в его родном городе вызвала шквал негодования местной интеллигенции. Говорили о преувеличенном значении творчества певца жиганской романтики, а его популярность связывали с глубоким «кризисом культуры и проблемами образования». Особо горячие головы добавляли пафоса, напирая на то, что следующим, по логике, шагом после вознесения такого персонажа «являлось бы уничтожение памятников Пушкину, Крылову, Салтыкову-Щедрину, ибо соединение в пределах одного города и одной культуры этих имен невозможно». Не столь «интеллигентные» сородичи пожимали плечами — Пушкин, конечно, наше всё, но он в Твери вроде как не жил, а собиравший стадионы шофер тут такой один…

По счастью, речь о парадном ростовом портрете на постаменте не шла, так что бронзовый «Миша» все-таки притулился на скамейке — как Никулин в Алуште, Юрский в Петербурге, Евстигнеев в Нижнем, Пуговкин в Ялте. У всех, конечно, отполирован нос. Но если с Никулиным выпивают, а с Пуговкиным фоткаются барышни, то Кругу поверяют чаяния и упования — прямо как низвергнутому языческому идолу, чей деревянный истукан надежно схоронен от лишних глаз в чащобе реликтовой рощи.

Успех шансона ноуменален — отсюда столь бурная на него реакция как фанатов, так и хулителей, а, на первый взгляд, узко-стратифицированный, нишевый контекст (все-таки, песни каторжан) отзывается почти в каждом русском сердце, как «кабацкая» часть лирики Есенина и взрыдная застольная про замерзающего в степи ямщика.

Ведь тут, по довольно точному определению литературоведа Андрея Синявского, «есть всё. И наша исконная волком воющая грусть-тоска — вперемешку с диким весельем, с традиционным русским разгулом… И наш природный максимализм в запросах и попытках достичь недостижимого. Бродяжничество. Страсть к переменам. Риск и жажда риска… Вечная судьба-доля, которую не объедешь. Жертва, искупление…»

Культурологи не спорят, находя в шансоне фольклорную подложку: вышедшая из кабаков, портов, рабочих городских окраин песня претендует на собственный миропорядок и пантеон. Криминальная лирика — в первую очередь, криминальная, а уже потом — русская, американская, французская или итальянская. «Блатняк» выстраивает наднациональные образные ряды, где обязательно встречается устойчивый набор архетипов: старушка-мать, далекий брат, чистая девушка — у Круга «девочка-пай», святая дева (в англосаксонской гангстерской песне Holy virgin), Бог, храм, образ дороги как пути героя и даже оборотнического Крестного пути — отсюда образы малой родины: городской окраины, фермы или деревни, изба, коммунальная кухня, сад или любой другой sweet home. С другой стороны, чужая сторона, тюрьма, работный дом, в Англии и в США — виселица. А у нас: лагерь, барак, опер, вертухай, прокурор, пересылка, этап, вокзал, столыпинский вагон, воронок, тайга, степь, Сибирь.

Песенная поэзия по-разному обращается к слушателю. Эстрадники заражают ритмом, барды приоткрывают дверь в свои рафинированные галактики, романсисты соблазняют вполголоса и отвергают, плача навзрыд. Русский шансон бравирует, исповедуется, грозит заточкой, которую тут же втыкает под ребро самому себе, но при этом почему-то не только остается невредимым, но и отправляется жертвовать на нужды храма. «Фолк-шансон» интерсоциален, как и любой народный жанр. Бульварные детективы читает хоть дворник, хоть профессор, а адресованные конкретным пацанам с рабочих окраин «Мурку», «Гоп со смыком» или «Владимирский централ» слушают не только «короли на нарах», но и юные барышни и их матушки, особенно почему-то в провинции, творческая интеллигенция и студенческая молодежь по всему свету.

Что-то отзывается, хотя ни авторы, ни их поклонники чаще всего вообще никогда не сидели в тюрьме. В каком-то смысле шансонье — самый настоящий русский лирик, который платит кровью, ранами и страданиями за всё — за любовь, за гоп-стоп, за несправедливость мира.

Автор
Дарья Ефремова. Автор — обозреватель «Известий», литературный критик
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе