Призрак цензуры

Разговоры о правильном и неправильном искусстве вырастают в гигантскую проблему.

В России вновь заговорили о цензуре. Ее боятся, с ней готовы сражаться, ее приманивают, видят в ней спасение. На первый взгляд, ничего законодательно крепкого до сих по не создано, по-прежнему в Конституции РФ существует пункт о запрете цензуры. 

Но в головах чиновников, в консервативных и антилиберальных публикациях и выступлениях призрак цензуры приобретает уже вполне зримые очертания. Где-то интонация статей о том или ином художнике просится стать поводом к расправе или увольнению. Кого-то лишили всех возможностей грантового финансирования. Какие-то театры потеряли спонсорские деньги благодаря прямому вмешательству власти.

«Лир» Константина Богомолова, театр «Приют комедианта»

Реальный, явственный страх перед надвигающейся цензурой, перед, возможно, репрессивной государственной культурной политикой заставляет одних художников резко радикализироваться, уходить в контркультуру, а других – закрываться в тисках превентивной самоцензуры, боязни сделать неосторожный, рискованный шаг. Театр и театральная критика стали опасными, то есть влиятельными. Именно в 2014 году возникает ощущение, которое не настигало театральных людей, наверное, с начала 80-х – ощущение, что театральный спектакль, его эстетика или смыслы поставленной пьесы могут стать поводом к политическим репрессиям и увольнениям. Что статьей о театре можно разрушить карьеру. Что театральное высказывание может вызвать бунт религиозного мракобесия, а поводом к такому бунту может оказаться неточно написанная статья. Что критика может, сама того не подозревая, оказаться доносом. Театром стало заниматься так же опасно, как и журналистикой. С одной стороны, этот вывод нас не может не огорчать – если процесс радикализируется, то судьба многих художников станет трагической. С другой стороны, не может не радовать – ведь театральное самосознание долго – через 2000-е годы – шло к этому эффекту: театр стал, действительно, что-то значить для общества, преодолел границы искусства для искусства, театр стал возбуждать полярные эмоции и влиять на жизнь общества.

У историка Роже Шартье в отношении Французской революции есть любопытное наблюдение: когда сознанием масс владеет искусство, жди революции; когда политикам удается руководить обществом, жди реакции. Политика и искусство находятся по разные стороны влияния на общественное сознание. Сегодня массами всецело владеет политическая идея, а власть неоднократно доказывала, что она – не с интеллектуалами, не с элитой. Политики ищут в основном внешних врагов. Единственный внутренний враг – это искусство, которое стало «каким-то не таким». Логично было бы предположить, что фигура художника будет сегодня объявлена виновной, развращающей, требующей контроля. И политики, действительно, ищут способы контролировать художника идеологически. Министр культуры РФ прямо-таки объявляет о критерии «пользы», которую должно извлекать государство из искусства, что им поддерживается. Ведется разговор о деньгах налогоплательщиков, которыми нельзя пользоваться для поддержки «неправильного» искусства. Все как в старой доброй английской карикатуре, где старики в креслах спрашивают девочку-подростка: «Почему мы должны покупать тебе гитару, с помощью которой ты будешь высмеивать наш образ жизни?» Все эти разговоры о правильном и неправильном искусстве вырастают в гигантскую проблему, когда осознаешь, что весь сектор театра в России – государственный. Заниматься некоммерческим театром без поддержки государства, увы, в России практически невозможно.

Какого рода цензурные претензии выдвигаются против искусства? Поскольку основной политической идеей становится чувство самодовольства и самодостаточности (так называемый «патриотизм»), то объектом недовольства становятся социокритика и ирония современной культуры. Объявляется, что причиной депрессии, суицида, невежества, всех социальных пороков является искусство, которое всего лишь отражает данные явления, действительно, распространенные в реальности. Апогеем этой доктрины оказывается принятый закон о запрещении мата в искусстве – запрет не самого явления, а его отражения в художественных формах. Таким образом, логика запретителей еще советская: если о каком-то явлении запрещено говорить публично, то оно якобы моментально исчезает в действительности. Это как Арбузову говорили, что дети в СССР не умирают, как написано в его пьесе «Таня». Власть не борется с пороками общества непосредственно, она пытается скрыть их отражения – это все равно, что простуду лечить только каплями для носа, борясь не с симптомами, а с последствиями. Причиной деструктивности общественного сознания оказывается именно искусство, а не явления, которые их на самом деле породившие: социальная нестабильность, коррупция, двойные стандарты, недостаток образования, социальное расслоение, незащищенность и т.д.


«Отморозки» Кирилла Серебренникова, Гоголь-центр

Назад к «подлинному»

В 2010-х годах новая генерация театральных режиссеров стала активно осваивать, во-первых, социокритическое направление, порожденное социальной нестабильностью в российском обществе 2000-2010-х, колоссальным социальным расслоением и раздражением, во-вторых, саркастический жесткий режиссерский язык, во многом пародирующий действительность и ее отражение в СМИ и массовой культуре. Именно эти тенденции в российской режиссуре, наслаждающейся возможностью прямого, а не аллегорического высказывания, стали наиболее ненавистны, осуждаемы властью.

При этом, что весьма характерно, власть во всех своих законодательных актах как раз пользуется эзоповым языком (в то время, как искусство от него отказалось): никогда в прямую не говорится собственно о запрещении каких-то тем, сюжетов, запрете критиковать власть или церковь. Пользуясь аллегориями и подменами, власть обрушиваться именно на эстетику – ту, в которой видит этическую опасность для себя. Делается вид, что причина – не в критике власти, а в плохой эстетике. Объявляется охота на «постмодернизм» и иронию современного театра: звучат мнения о недопустимости актуализации классики, о необходимости вернуться к «подлинному» в ней, к иллюстративному, а не авторскому языку театра по отношению к литературе. Именно в области трактовки, актуализации, интерпретации власть видит порок современной культуры.

Тут необходимо разобраться. Призывы вернуться к «подлинному» Островскому, Гоголю, Достоевскому – это лютый, невежественный анахронизм. Постулаты культуры XX века невозможно отменить или игнорировать. Одна из важнейших позиций современной мышления – это представление о том, что наши сведения о реальности лишены какой бы то было объективности. Постижение реальности происходит не без посредников – мифологии, эстетики, философии. Нет никакого объективного, «нормального», «общепринятого» представления о предметах. Любое представление есть проект, формула, изобретенная человеком самостоятельно при посредстве уже известного объема культуры. Красоту природы мы не смогли бы оценить, пока перед нами ее не воспели поэты и художники и т.д.

Именно в этой связи проект вернуться к подлинной классике заранее обречен на провал: мы всякий раз будем возвращаться не к подлинному Гоголю, а к очередному представлению о подлинности Гоголя – скажем, 1870-х или 1850-х годов. Да, в сущности, и вернуться-то, как следует, не сможем: мы читаем старые тексты через фильтры новых, и решительно нет никакой возможности увидеть подлинного Гоголя «как он есть», так как мы физически не может «развидеть», «забыть» Достоевского, Булгакова, Шаламова, Сорокина, чей эстетический опыт напластовался на гоголевский – мы не в состоянии смотреть на Гоголя глазами человека 1830-х годов. «Подлинность» – это интерпретация из прошлого.

Желание вернуться к «подлинности» – утопия, и означает оно на самом деле вот что: возвращение в дорежиссерский театр, где отношение к литературе было не авторским, интерпретационным, а иллюстративным. Желание «вернуть все как было» (например, досконально следовать ремаркам, авторскому тексту) законно, но малоосуществимо, так отменить логику развития театра, где был целый режиссерский XX век, невозможно. Искусство будет приобретать музейные, театроведческие формы, а не облик живого творчества.

В этом желании «подлинной» классики можно углядеть примерно то же, чего желает власть, когда заговаривает о единых учебниках и недопущении фальсификации истории. Отрицание режиссерского, интерпретационного подхода к классике есть желание установить свой собственный, единоначальный взгляд на предмет. Собственно, как это и было в советский период, когда вся дореволюционная культура оказывалась сагой о тяготах царского режима, формирующей к 1917 году бунтарский дух, а послереволюционная воспевала режим нынешний.

Прислушаемся к Иосифу Бродскому в Нобелевской речи: «Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную – но не стихотворение, скажем, Райнера Мария Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости». Искусство и единомыслие – вещи противопоказанные. Тем более в веке двадцатом: искусство во многом заимствует важнейшее положение психоанализа – психоаналитик не лечит пациента, предлагая готовый рецепт, а всего лишь помогает ему излечить самого себя.

В сущности, вся эта запретительная атака депутатов на страну – прямое соответствие клерикализации власти. Запретительство – это ведь целибат, монашеская логика. Вот есть цель – не поддаться соблазну. У нас нет физической возможности удалить соблазны из вселенной. Что делает взрослый самостоятельный человек, когда он не хочет поддаваться? Он убеждает себя ментально: «Я совершу над собой усилие, я поборюсь с собой, и то, что мне не нужно, в меня не войдет». Что делает монах, человек религии? Он истребляет самую возможность появления соблазна вокруг себя. В монастыре запрещает ходить с голыми плечами и ногами. Уходит в скит, чтобы ни с кем не встречаться – физически исключая столкновение. Отрезает себе пальцы. Наиболее радикальные сектанты отрезают на своем теле сосуд греха и, более того, убеждают такую же операцию совершить другим.

Взрослый ответственный человек предпочитает самоцензуру и самозапреты. И только монах запрещает миру шевелиться в точке своего присутствия: он борется не с собой, не со своим пороком, он запрещает явлению, которое все равно есть, быть рядом с собой. Закрывает глаза, чтобы всем стало темно. Удивляешься, на самом деле, пожалуй, вот чему: появилось множество людей, готовых следить не за своей, а за чужой нравственностью.

«Искусство в законе»

Очень важный постулат: цензура имеет исключительно политическое значение. Прикрываясь заботой о большинстве, о нравственности детей и обществе, она, на самом деле, является инструментом подавления инакомыслия. За примерами далеко не надо ходить: достаточно взглянуть на список тех, кто обычно попадает в списки нарушителей. Это, как правило, яркие влиятельные личности, нелояльные к власти. Кроме того, совершенно очевиден и тот факт, что цензуре подвергается театральное искусство, чья степень влияния не сравнима с телевидением (на котором возможно буквально всё). Вот утверждают, что театр, превратно интерпретирующий классику, театр, допускающий скабрезности и «обнаженку» – это нарушитель общественного благочестия. Но слышали ли вы когда-нибудь про разговоры о запрете субкультуры русского шансона с его многомиллионной, не сравнимой с театральной аудиторией? А между тем шансон, основанный на криминальных воровских и антисистемных ценностях, пропагандирует в каждом такси следующие антиобщественные идеи: суды не справедливы, в тюрьмах сидят невинные, истинно верующие добряки, существует параллельный закон, который нарушать нельзя, а закон государственный – можно, культ силы, криминальная романтика. В явлении шансона государство не видит опасности. Это искусство в законе.


«БерлусПутин» Варвары Фаэр, Театр.doc

Аргументы против цензуры

Театральное сообщество попало в сложную ситуацию. С одной стороны, мы видим расцвет театра, многообразие театрального предложения, колоссальное зрительское воодушевление по поводу нового театра, созревшую новую генерацию режиссуры. С другой стороны, мы видим цензуру 2010-х, которая начинает сминать, сужать, сковывать то театральное разнообразие, что формировалось все 2000-е. Совершенно очевидно, что эта ситуация требует какой-то реакции. Театральное сообщество должно как минимум не молчать и как максимум самостоятельно вырабатывать аргументы против цензуры, искать способы артикулировано объяснить власти и обществу пагубность цензуры.

Главный аргумент – цензура экономически невыгодна. Развитие запретов неизбежно приведет к усекновению зрительского интереса к театру, подцензурное вегетарианское искусство приведет к серьезному оттоку целых категорий зрителей. Сегодняшнее разнообразие театрального предложения как раз и направлено к тому, чтобы представить театр для различных слоев общества, привлечь в театральный зал новую публику. В театр наконец-то вернулся зритель былой – интеллектуальный, рафинированный, тот, который ушел из резко коммерциализировавшегося в 1990-е театра. И любые сокращения этот благостный процесс будут прерывать, отменять главное завоевание 2000-х: театр стал социально востребованным.

Чем дальше будет распространяться метастаза цензуры, тем больше финансовых усилий будет требоваться от государства для регуляции театральной деятельности в пространстве страны. Дальше неизбежно появится необходимость дотировать театральную деятельность по советским стандартам, продавать билеты в нагрузку и прочее. 2000-е годы в отношениях власти и театра прошли в поиске альтернативного финансирования, государство учило театры зарабатывать самостоятельно, постепенно отказываясь от многих, еще советских обязательств перед театром. И, надо сказать, директора научились существовать в условиях, где государственная поддержка не тотальна, а взывает к частной инициативе.

Именно по ней бьет театральная цензура, по энтузиазму людей, видящих в театре свое призвание и готовых неформально относиться к делу. Вспомним историю театра: именно цензура от депутатов Государственной думы и Священного Синода привела к закрытию уникального для эпохи модерн частного театра Веры Коммисаржевской. Скандал вокруг постановки пьесы Оскара Уайльда «Саломея», устроенный черносотенными кругами, религией, депутатом Пуришкевичем, привел к невозможности играть премьеру, а значит «отбить» затраченные на постановку деньги. Комиссаржевская закрывает театр и вынуждена зарабатывать гастролями, которые быстро и загоняют ее в гроб.

Проблема цензуры увеличивается в десятки раз, когда мы из Москвы переносимся в обстоятельства провинциального театра, который еще больше зависим как от благоволения и самоуправства местных властей, так и от кассы. Важно отметить, что любая московская инициатива от власти увеличивает свои обороты на местах, и включается такой репрессивный механизм, который в столице и не снился. И первыми от властной и церковной цензуры стали страдать именно провинциальные театры, которым и так живется не сладко.

Выступая на встрече в Омском театре драмы, лидер российского театра, режиссер Лев Додин выразил еще одно, крайне важное и точное опасение: «Если в искусстве что-то запрещают, то искусство именно в этом месте останавливается и начинает долбиться в одну точку». Дальнейшее наращивание цензуры может породить точно такую же схему, какая существовала в послевоенном советском искусстве, когда все самое значимое создавалось вопреки идеологии (причем, как авангардные явления, как Венедикт Ерофеев, Мамлеев или русский рок, так и почвеннические, как Астафьев и Можаев), а внутри идеологии роились карьеристы, угодники и стяжатели, чьи произведения культуры можно было продать только «в нагрузку». Цензура формирует лицемерие, двойные стандарты (поведение «для власти» станет отличаться от бытового), резко разделяет искусство на официальное, «вегетарианское» и контркультуру. Последняя будет еще более радикальной и привлекательной для новых молодых бунтарей.

Все уже было в истории русской культуры. И, разумеется, она выработала модели поведения художника в условиях тотального контроля. Эти модели прекрасным образом описаны. Именно поэтому необходимо прислушаться к истории. Например, к одному важному выводу, к которому приходит Юрий Лотман в своей биографии великого русского поэта: «У нас нет оснований считать, что Николай I был непосредственным участником этого заговора [предсмертная травля Пушкина - П.Р.] или даже сочувствовал ему. Однако он несет прямую ответственность за другое – за создание в России атмосферы, при которой Пушкин не мог выжить, за то многолетнее унизительное положение, которое напрягло нервы поэта и сделало его болезненно чувствительным к защите своей чести, за ту несвободу, которая капля за каплей отнимала жизнь у Пушкина».

Павел РУДНЕВ

Театрал

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе