Узник Таганки

Юрий Любимов — о том, кем проще быть в годы сталинских репрессий: сыном богатого купца или внуком лишенца, про то, как чуть было не замерз на похоронах Ленина и как аплодировал Станиславскому, откуда у него четыре паспорта и что ему посоветовал главный чекист страны Юрий Андропов, а также о том, как просто в нашей стране стать врагом народа

Этот разговор начинался в кабинете художественного руководителя Театра на Таганке и продолжился в тех же декорациях спустя несколько месяцев. За это время к должности худрука добавилась приставка «экс», Юрий Любимов доживал в занятом более сорока лет назад кресле последние дни. Завершалась наша беседа в Италии, куда после отставки уехал из России мэтр, так и не ставший пророком в своем отечестве…


— Артисты всегда сукины дети, Юрий Петрович?


— К сожалению! В любые времена это было. Ничего нового. Профессия такая. Хуже, чем торговать собою. Проститутки хотя бы тело продают, а эти — душу. Хотят, чтобы их чаще и плотнее использовали.


— Но ведь и вы актерскому ремеслу предавались не одно десятилетие.


— Дураком был, не спорю. Потом поумнел... Помню, как приревновал Рубен Симонов, мой шеф по Театру Вахтангова, узнав, что я хожу на семинар к Михаилу Кедрову, любимому ученику Станиславского. Рубен Николаевич сказал: «Юра, зачем вам это? Если уж так интересуетесь, могу вкратце изложить теорию Константина Сергеевича». Но я продолжал посещать лекции, почти два года слушал их, поскольку хотел получать информацию из первых рук. Надо отдать должное Симонову, человеком он был незлопамятным, обиду долго не держал. Когда я уже работал на «Таганке», Рубен Николаевич во главе худсовета Министерства культуры приезжал принимать наш новый спектакль. Высказался миролюбиво, не требовал непременно запретить постановку, как частенько случалось с другими проверяющими, но и особого восторга не выразил: «Это, конечно, не генеральная дорога нашего великого искусства…» Я не удержался, ответил: «Тут вы правы, Рубен Николаевич, на большой дороге я не работаю». Норовом я пошел в деда, ярославского мужика. Тот был старовером, славился твердостью взглядов и несгибаемостью принципов. Односельчане ему доверяли, выбирали старостой местной церкви. Впрочем, в 20-е годы теперь уже прошлого века это не помогло. В дедовский дом, самый богатый и добротный в деревне, вломились комсомольцы. Старик потянулся за коромыслом, решив, что во двор забралось хулиганье, которое надо гнать прочь. Одного оприходовал по хребту, второго, потом молодая жлобня навалилась скопом, скрутила деда… Оказалось, да, хулиганье, но идейное. Комсомольцам срочно понадобилось место для проведения собраний и прочих большевистских шабашей. Была изба, а стал Ленинский уголок. По такому случаю 86-летнего деда вместе с бабкой бросили в снег. Даже личные вещи взять не позволили. На нервной почве у деда случился инсульт. Так и помер бы под забором, словно последняя собака, но земляки не дали, не все среди них были комсомольцами... Нашлись добрые люди, посадили стариков в идущий из Ярославля в Москву поезд. На вокзале бабку и полупарализованного деда встречал я. Сколько мне стукнуло в ту пору? Лет девять, наверное. Нанял извозчика, побросал в пролетку жалкие котомки, оставшиеся от копившегося десятилетиями имущества, и мы поехали. Везти деда в городскую квартиру было нельзя, папа прятал его на даче в Малаховке. Там он и умер года через полтора…


— То, что деда раскулачили, на вашей жизни отразилось?


— Конечно! Мой отец превратился в сына лишенца, а я, соответственно, во внука. Это стало позорным клеймом, темным пятном на биографии. Хотя папа, к примеру, куда более серьезным проступком считал мою попытку поучаствовать в похоронах Ленина. Сам я ни за что не пошел бы, но старший брат Давид позвал. Разве ослушаешься? Холод стоял лютый, мы грелись у костров, которые пролетариат разводил у Дома союзов, но стужа все равно пробирала до костей, я быстро приморозил нос и щеки, мы вернулись домой, где папа всыпал Давиду по первое число за то, что он потащил мальца за собой. Брат попробовал огрызнуться, сказав отцу: «Вы — отсталый тип!» — и схлопотал еще одну оплеуху.


Да, мы с Давидом обращались к родителям на вы. Так было заведено в нашей семье. Говорю же: староверы, суровые нравы и традиции. Хотя брата били в школе как еврейского сынка, больно имя характерное. Отец хотел назвать первенца Захаром в честь деда, а мама уперлась: нет, только Александром, как величали ее папеньку. Каждый стоял на своем, не желая уступать. Что делать? В таких ситуациях принято обращаться за помощью к священнику. Тот рассудил по справедливости, дав новорожденному при крещении имя, которое носил сам, — Давид.


Жили мы в Земледельческом переулке на Плющихе. Занимали третий, верхний этаж особняка. Пять комнат, ванная, большая кухня… На расположенной по соседству Смоленской-Сенной площади, где сейчас стоит МИД, по утрам шла бойкая торговля овсом и сеном, по вечерам зажигали газовые фонари. Я с детства хотел стать артистом, а вынужден был, как член семьи лишенца, учиться в ФЗУ — фабрично-заводском училище. Папа, узнав о моем тайном желании, пришел в ужас, посчитал, что сам во всем виноват, поскольку любил театр и регулярно брал меня с собой. При этом нередко мы проходили на спектакли без билетов. Папа имел столь аристократический вид, что контролеры не решались остановить его. Двухметрового роста, в роскошном пальто и с золотым пенсне на носу он, не сбавляя шаг, небрежно кивал в мою сторону: «Это со мной». И нас пропускали… На сцене МХАТа я видел Станиславского. Даже мизансцены с его участием помню. Понимаю, звучит невероятно, но я потом и с Мейерхольдом разговаривал! Всеволод Эмильевич давал мне профессиональные советы.


— Значит, с младых ногтей вдохновлялись, глядя на великих?


— Ну да. Только вот папа сомневался в моих артистических способностях и решил проверить их на корифее Художественного театра Александре Вишневском, с которым водил знакомство. Привел домой к Александру Леонидовичу и оставил с ним наедине, вышел в другую комнату. Вишневский снисходительно посмотрел на меня: «Ну, почитай, мальчик». Я принялся старательно декламировать стих из школьной программы — «Воздушный корабль» Лермонтова. Ни секунды не сомневался в сногсшибательном успехе, поскольку успел отрепетировать выступление дома перед зеркалом, нарядившись в папин плащ и водрузив на голову его же шляпу на манер наполеоновской треуголки. Читал и обливался слезами:


Зовет он любезного сына,


Опору в прекрасной судьбе;


Ему обещает полмира,


А Францию только себе.


Я произнес последнюю фразу и замер в ожидании восторженной оценки мэтра. Не удивился, если бы тот украдкой смахнул скупую мужскую слезу и стал пророчить мне будущее великого артиста. Увы, потуги юного чтеца не произвели на Вишневского ровным счетом никакого впечатления. Он только поморщился и проговорил: «Мальчик, ты слишком громко кричишь и много машешь руками. Мы ведь в комнате вдвоем, и я не глухой. Попробуй еще раз». Мой апломб моментально поубавился, теперь я читал почти шепотом. Потом в комнату вернулся папа. Александр Леонидович задумчиво взглянул на него и произнес: «Что вам сказать, Петр Захарович? Ребенок толковый. Я попросил не орать в полный голос и не размахивать перед моим носом лапами, и он послушался. Значит, надежда есть».


Когда мы вышли из дома, папа вынес приговор: «Судя по всему, талантом лицедея Бог тебя не одарил, а смекалка и монтеру пригодится. Пока учись, а там, глядишь, советская власть развалится, будешь помогать мне в торговле». Подобно многим, папа ошибочно полагал, что большевики — это ненадолго, слишком уж нелепо и пошло начинали они путь в истории.


— Петр Захарович принадлежал к какому сословию?


— До революции был богатым и успешным купцом, имел магазин в Охотном Ряду. После Октября 17-го все потерял, но в нэп опять поднялся. Потом, правда, папу повторно раздели до нитки, несколько раз вызывали на допросы, били, требуя показать, где прячет золото и другие ценности. Отец долго упирался, тогда его посадили в камеру на полгода. Домой он пришел, держась руками за стенку, качаясь от слабости из стороны в сторону. К тому моменту наша большая квартира ужалась до размеров двух комнат, в остальные подселили соседей. Я запомнил столяра-пьяницу и четырех сестер-курсисток — Песю, Сару, Миру и Фаню, которые расположились в бывшем папином кабинете. У нас с братом была собачка Дезик, помесь овчарки с дворнягой, умное и совершенно безобидное существо. И вот однажды приходим домой, а Дезика нет. Начали искать — никаких следов, пропал пес! А потом сестры и говорят, что отдали нашего любимца на живодерню. Дескать, надоел он, постоянно лает, кому-то написал в галошу. Мы с Давидом объехали все московские душегубки, где из собак варили мыло, но Дезика не нашли. Грешен, я страшно разозлился, вернулся домой и гвоздями прибил галоши к полу. Все до одной. И Песи, и Сары, и Миры, и Фани! Сестры увидели, заголосили, пожаловались в домоуправление, мол, хозяйский сынок — антисемит, хотя я и слова-то такого не знал. Мама пыталась погасить конфликт, по профессии она была учительницей и умела договариваться с разными людьми.


А потом ее арестовали. Забрали и тетю. Мы с братом и с младшей сестрой Наташей остались втроем, поскольку папу к тому моменту еще не выпустили на волю. Два пацана и пятилетняя девчонка, живущие без родителей. Нас могли забрать в приют, растащить по детдомам, к счастью, этого не случилось. Через пару недель я повез маме передачу в Рыбинск, куда ее отправили, так сказать, по месту рождения. Положил в заплечную котомку ломоть сала, сухари, кусок сахара, на Ярославском вокзале сел в поезд… Добрался до тюрьмы затемно. Ворота были наглухо закрыты, но меня это не остановило, я принялся колотить по ним ногами. Долго не открывали, тогда стал бросать булыжники. Наконец появился недовольный караульный с винтовкой, спросил: «Чего надо? Завтра приходи». Я ответил: «Нет, веди к начальнику сейчас». Несколько минут мы препирались, потом часовой все же пустил внутрь. Главный чекист поразился моему упорству и наглости, обозвал щенком, но посылку принял и даже маму на свидание позвал. Та, как увидела меня, сразу зарыдала. Я сказал: «Не смей плакать при них!» Упрямым был с детства. Впрочем, характер не зависит от возраста и количества прожитых лет…


Маму продержали недолго, она сказала чекистам, где папа припрятал оставшееся с лучших времен, ее и выпустили. Потом вернулся отец. С порога спросил: «Все отдала, что тебе дарил?» Мама ответила: «А как иначе, Петр? Дети…» Тогда папа бросил: «Дура!» Но мама ведь спасала семью…


Отец не нашел себя в новой жизни, по существу, нищенствовал, перебивался случайными заработками. А вот Давид сумел сделать карьеру при советской власти, министр культуры Демичев знал его по совместной работе в московском горкоме партии и даже ставил в пример: «В кого вы такой злой, Юрий Петрович? Все какие-то изъяны ищете, недостатки. Вот брат у вас замечательный». Давид учился в Строгановке, потом пошел на производство, возглавил бригаду коммунистического труда, со временем стал большим начальником. Точную должность не назову, но заведовал крупными полиграфическими проектами в СССР, на этот пост его назначил лично глава советского правительства Косыгин.


На фоне брата я казался выродком, с детства шел не в ногу, не состоял ни в пионерии, ни в комсомоле. Правда, после войны поддался на уговоры и вступил в КПСС, но в 1984 году парторганизация «Таганки» успешно исключила меня из рядов строителей коммунизма. Почти единогласно. Лишь рабочий сцены отказался голосовать, сказав, что у него претензий к Любимову нет. С тех пор ни одной членской книжечкой я не обзавелся и прекрасно себя чувствую. Зато паспортов у меня — сразу четыре.


— Какие же?


— Российский, венгерский, итальянский и израильский. Могло быть больше. Предлагали оформить и британский, если обращусь в Форин оффис с официальной просьбой о политическом убежище. Я отказался, заявив, что советского гражданства меня лишил, не приходя в сознание, генсек Черненко, прятаться же от него в Лондоне ниже моего человеческого достоинства.


Кстати, краснокожую паспортину я тоже не сдал, хотя из посольства СССР в Италии мне звонили, требуя вернуть документ. Мол, он вам больше не понадобится. В ответ я рассмеялся: «И не подумаю возвращать. Однажды советская власть рухнет, о чем мечтал мой отец, и тогда продам раритет в какой-нибудь музей». Услышав подобную крамолу, на другом конце провода швырнули трубку на рычаг…


Неправда, будто я рвался на Запад, мечтал там остаться. Зачем, если у меня и так было много работы за рубежом? Директор парижской «Гранд-опера» предлагал контракт, по которому я, выпустив один спектакль, мог бы потом год не думать о заработках. Но для этого пришлось бы эмигрировать из России, что в мои планы не входило. Первыми же меня позвали ставить оперу итальянцы. Секретарь тамошней компартии Берлингуэр лично обратился к Брежневу с просьбой отпустить Любимова. Леонид Ильич пытался отговаривать: «Энрико, зачем тебе этот антисоветчик? Он не годится, мы дадим другого режиссера, хорошего, правильного». Но итальянец настоял: нет, только Любимов! Так все начиналось, а потом пошло-поехало. В какой-то момент стал именовать себя «оперуполномоченным СССР», специалистом по постановке опер на зарубежных сценах. Гонорар за работу мне платили очень приличный, но львиную долю его, как тогда полагалось, я сдавал в посольство. Скажем, получив в Германии за «Пиковую даму» 120 тысяч дойчемарок, тут же отнес их в дипмиссию СССР. В Милане приключился курьезный эпизод. Я ставил оперу в «Ла Скала», работа продвигалась трудно, к премьере навалилась усталость, я пошел в кассу за деньгами, присел на минутку в кресло и… задремал. Проснулся от толчков в плечо. Открываю глаза, стоит гонец из посольства: «Товарищ Любимов, ждем вас». Оказывается, они пасли меня у служебного подъезда, а потом пошли искать по театру. Чистой воды анекдот!


На эту тему точно высказался Константин Рокоссовский, которого я увидел однажды в Варшаве в форме маршала Войска Польского. Мы выпили по рюмке коньяка, я осмелел и спросил: «Разве вы поляк, Константин Константинович?» Рокоссовский задумчиво посмотрел на меня и ответил: «Дорогой мой, Родина прикажет — негром станешь». Вот и я честно выполнял гражданский долг, неся заработанное в казну. Как мог, укреплял финансовое положение державы. Зато когда разразился скандал с лишением гражданства, из Кремля пообещали насильно вернуть Любимова и судить по всей строгости закона. То были не пустые угрозы. Я летел из Лондона в Болонью, и в аэропорту Хитроу двое плечистых ребят начали теснить меня, едва не впихнув в самолет «Аэрофлота» вместо Alitalia. Зажали с разных сторон, взяли под локотки и повели, куда им надо. Хорошо, британские джеймсы бонды вовремя подоспели и отсекли майоров прониных из КГБ. Потом в Италии каждый мой шаг караулили четыре автоматчика. Стояли по углам сцены, пока шли репетиции. Даже из отеля в театр и обратно я ездил на военной машине под конвоем! На Западе всерьез опасались, что чекисты попробуют меня выкрасть. Поэтому я и не разрешал Каталин съездить к матери в Будапешт. Вдруг венгерские власти по приказу Москвы задержат жену или сына в качестве заложников? С них сталось бы!


Хотя Андропов поначалу относился ко мне терпимо, даже с некоторой симпатией. Я ведь не взял его сына и дочь в театр. Спустя какое-то время мы встретились в ЦК, Юрий Владимирович обнял меня и поблагодарил, чем поверг в изумление: «За что?!» Андропов ответил: «Вы не приняли в труппу моих детей, прознав, что я против». Как и положено профессиональному чекисту, председатель КГБ мысли не допускал, будто я могу быть не в курсе. «Почему же столько времени на них потратили? Более часа!» Я объяснил, что лично провожу собеседования с желающими попасть в труппу Таганки, растолковываю каждому соискателю, каковы его перспективы на актерской тропе. У андроповских детей особых талантов мне заметить не удалось. Сын Юрия Владимировича потом работал, если не ошибаюсь, в МИДе у Шеварднадзе, дочка мило играла на фортепиано, окончила театральное училище, стала музыкальным критиком. Андропов же в итоге сменил милость на гнев, поверив доносу, состряпанному моими врагами. Я хотел поставить на «Таганке» «Бориса Годунова», и кто-то напел новому генсеку, будто намекаю на приход того к власти…


— Обиделся партайгеноссе?


— Затаил. Дескать, Любимов сравнил его с самозванцем, захватившим трон. Хотя я и не думал крутить фиги в кармане. Спектакль мы начали репетировать еще при жизни Брежнева, кто же мог предвидеть, что Леонид Ильич вскоре помрет и на его место назначат Юрия Владимировича? Впрочем, конфликт зрел и до «Годунова». Когда умер Высоцкий, я звонил Андропову и предупреждал, что случится новая Ходынка, если милиция вздумает не пускать людей, собиравшихся проститься с Володей. Ведь Гришин, первый секретарь МГК КПСС, поначалу планировал провернуть все по-быстрому, втихаря. Я не выдержал и заявил: «Вы человека травили, а хоронить его будут друзья. Если не помогаете, хотя бы не мешайте». Андропов внимательно выслушал меня и ответил: «Не преувеличивайте, Юрий Петрович. Ничего страшного не произойдет. Говорю это вам пока как товарищ». Тем не менее театр заранее оцепили, вокруг выставили ограждение, чтобы не устраивать столпотворения. Мы организовали свое живое кольцо из Володиных поклонников. Люди стояли на дикой жаре с цветами в руках и терпеливо ждали, когда мимо повезут гроб. Очередь растянулась чуть ли не от Кремля. Но чекисты обманули всех, катафалк поехал не к набережной, а юркнул в тоннель на Садовое кольцо. Потом какие-то молодчики стали срывать портрет Володи в фойе театра, по улице пустили поливальные машины, сметавшие цветы с асфальта. Тогда народ и начал скандировать: «Фа-ши-сты! Фа-ши-сты!» Я, как услышал, сразу понял: даром это не пройдет. Андропову доложили об инциденте. С того момента мои проблемы лишь усугублялись, фактически мне не давали работать…


Нет, приличные люди попадались и в КГБ. Я долго дружил с начальником ключевого управления Лубянки, не подозревая о должности, которую тот занимает. Когда правда случайно всплыла, моему изумлению не было предела! Этот человек потом помогал спасать писателя Максимова. Владимира Емельяновича преследовали, без конца слали какие-то повестки, хотели упрятать в психушку. Несколько дней Максимов прятался у меня в кабинете. Если бы его пришли арестовывать в театр, я поднял бы скандал на весь мир. Чекистам хватило ума не ввязываться в историю, тот самый мой знакомый внял уговорам и прочел книгу «Семь дней творения», после чего понял, что Максимов угрозы советскому режиму не представляет. КГБ отпустил Максимова во Францию, где тот издавал журнал «Континент».


Однажды, к слову, и меня пытались вербовать. Еще в 60-е годы. Некий тип заявился без приглашения домой, показал удостоверение полковника, принялся грубо шантажировать и запугивать, повез на какую-то конспиративную квартиру, где положил на стол пистолет и потребовал, чтобы я каждые две недели писал рапорты, рассказывая о контактах с теми, на кого укажут. Улучив момент, я отбросил пистолет в угол комнаты, выскочил в дверь, запер ее снаружи, а ключ швырнул в лестничный пролет. Все, больше подобных предложений не поступало. Видимо, опозорившийся полковник постарался, чтобы его прокол не выплыл наружу, и вычеркнул Любимова из списка потенциальных агентов…


В переговорах с властью мне помогал академик Капица. Мы познакомились, когда Петр Леонидович пришел на премьеру «Доброго человека из Сезуана». Он спросил: «А кто тот мужчина, который светит фонариком?» Ему ответили: «Режиссер спектакля». Капица сказал: «Надо бы пригласить его в гости». Мы быстро подружились, я получил право пользоваться стоявшими в лаборатории и на даче академика телефонами правительственной связи. На Николиной Горе мне выделили комнатку на втором этаже, где я периодически жил. Анна Алексеевна, мудрая жена Петра Леонидовича, как-то не выдержала и возмутилась: «Почему Любимову можно звонить по вертушке, а нашим детям — нет?» Капица ответил: «Юрий Петрович просит в крайних случаях. Раз пришел, значит, надо». Я учился у этого гения внутренней свободе. Был случай: на даче Капица подвел меня к огромному платяному шкафу, распахнул створки и показал на ряды профессорских мантий, которые ему вручали в различных университетах мира. Потом сказал: «Поставите спектакль об ученых, отдам весь гардероб в качестве реквизита. Зачем ему тут пылиться?» На протяжении десятилетий Петр Леонидович был невыездным из страны, но в любой ситуации сохранял чувство собственного достоинства и способность говорить в лицо то, что думал. Ни перед кем не лебезил. Однажды я услышал, как он разговаривает по «кремлевке» с очень высоким чином, давшим Капице определенные обещания, но не выполнившим их. Петр Леонидович заявил без предисловий и экивоков: «Не держите слово, уважаемый! А мне рассказывали, будто без вашей команды никто в стране даже пернуть не может». Собеседник рассмеялся и ответил: «На вас, Петр Леонидович, правило не распространяется. Пердите на здоровье!» Это почти анекдот, но Капица благодаря вертушке решал и много серьезных вопросов, помогал самым разным людям, заявляя, что получил поддержку в Кремле…


— Телефонное право!


— Страна-то византийская. Все привыкли жить с оглядкой на вождя, ловить его сигналы, движения усов или бровей. У Станиславского, кстати, тоже был заветный номерок. Сталин, любивший бывать во МХАТе, оставил. Однажды Константин Сергеевич осмелел и позвонил: «Иосиф Виссарионович, извините, профсоюз совсем замучил». Тот ответил: «Кто такой этот профсоюз? Мы его уволим! Работайте спокойно, товарищ Станиславский». Весельчаком был вождь народов…


Главный московский коммунист Гришин подобным чувством юмора не обладал, но измываться умел. Как-то часа три из меня жилы тянул. Перед ним на столе лежало толстенное личное дело, Гришин, слюнявя палец, листал страницы и периодически спрашивал: «Вы это говорили?» Я отвечал: «Да». Через минуту вопрос повторялся: «И это?» Я снова подтверждал. И так час за часом. В конце концов мне надоело, и я решил схулиганить. Когда хозяин кабинета в очередной раз погрузился в изучение свидетельств моих прегрешений, я в полной тишине отчетливо прошептал: «Товарищ Гришин, вы мудак!» Тот даже в кресле подпрыгнул: «Что?! Что вы сказали?» Я придал лицу максимально невинное выражение: «Сейчас? Ничего. Молчу в ожидании руководящих замечаний». Гришин недоверчиво покосился на помощника, который истуканом стоял за его спиной и вел протокол, делая какие-то записи в тетрадке. Верный долдон покраснел, словно вареный рак, но отрицательно покачал головой. Дескать, ничего не слышал. У хозяина кабинета явно испортилось настроение, он свернул разговор и отпустил меня, хотя все могло закончиться плачевно. Ведь выслали же из Москвы в течение двадцати четырех часов великого Параджанова, когда Сергей попытался заступиться за мой спектакль «Послушайте!» по поэзии Маяковского. На обсуждение приехала Лиля Брик, еще был жив Кирсанов, им постановка понравилась, а принимавшая комиссия нашла множество недочетов. Параджанов не вытерпел и сказал: «Юра, зачем слушаешь уродов, которые мизинца твоего не стоят? Гони их прочь! Католикос в знак дружбы подарил мне два перстня с бриллиантами, я продал их и живу припеваючи. И тебе надо найти способ, чтобы не зависеть от разных дураков». Гришину передали слова Параджанова, и последнему пришлось срочно ретироваться в Грузию. Благо Шеварднадзе благоволил Сергею…


Мне из Москвы отступать было некуда, я играл с огнем, дразня фактического хозяина города, тем не менее сказал то, что крутилось в ту секунду на языке. Почему так поступил? Не терплю, когда унижают. Я вышел из здания МГК КПСС, спустился к машине, где все это время дожидался Высоцкий, с которым мы договорились вместе ехать к Шнитке. Володя взглянул на меня и спросил: «Что с вами делали там, Юрий Петрович? Пытали? Вы же почернели!» И Альфред потом почти дословно повторил фразу…


Прекрасно помню, что за ор поднялся, когда я решил ставить «Пиковую даму». На нас всех цепных псов спустили! Дескать, какой-то композиторишка Шнитке поднял руку на святое — музыку Чайковского. И дирижер Рождественский ввязался в сомнительный проект, поддавшись уговорам антисоветчика Любимова, главного виновника случившегося. Газеты печатали разгромные рецензии, гнев народа хлестал через край, авторы требовали призвать нас к ответу по всей строгости…


— А вам случалось коллективные письма подписывать, Юрий Петрович?


— Предлагали. Отказывался. Как-то позвонили: «Надо заклеймить Сахарова и Солженицына». Мол, в «Правде» уже опубликовано обращение представителей научного сообщества, академиков и членкоров, теперь «Известия» собирают подписи творческой интеллигенции. Я ответил: «Уж как-нибудь без меня. Если пришлете «Архипелаг ГУЛАГ», прочту книгу и она мне не понравится, тогда выскажу мнение». Говорят: «Приезжайте и читайте». Возражаю: «Но это ведь вам надо. Сами и привозите…» Поверьте, могу любого довести до бешенства, если поставлю такую цель…


Александр Исаевич впервые пришел к нам на «Десять дней, которые потрясли мир» и скромно сел на балконе. Я увидел его и предложил спуститься в партер на более удобные места. Он стал отказываться, мол, не хочу доставлять неприятности своим визитом. Я успокоил: «Не волнуйтесь, стукачи уже доложили на Лубянку, что вы на «Таганке…» После спектакля поднялся в мой кабинет и оставил автограф на стене. Только росчерк, писать ничего не стал, сказав: «Так будет лучше для вас». Потом мы встретились в Вермонте, где Солженицыны жили в эмиграции. Александр Исаевич пригласил в дом, заявив с порога: «Идемте, покажу, как я работаю». Нет, чтобы предложить выпить рюмку с дороги, закусить… Заходим: кабинет больше моего, стол от стены до стены и много-много листочков с заготовками для будущего текста. Цитаты, вырезки, наброски... Александр Исаевич ведь по образованию был математиком, привык все систематизировать. «Вот! Никогда я не имел таких отличных условий!» Одержимый работой человек! Наташа, жена, рассказывала, как заходила на цыпочках в кабинет и осторожно подсовывала записку: «Саша, обед!» Тот не реагировал, пока не завершал начатое. Писал еще час, два, десять…


К слову, именно на «Таганке» Александр Исаевич в 1998-м отказался от ордена Андрея Первозванного. Ельцин тогда подписал указ. Церемония вручения высшей государственной награды России планировалась после спектакля «Шарашка», который мы каждый год играли 11 декабря, в день рождения Солженицына. Александр Исаевич заранее предупредил, что не возьмет орден, но в Кремле, видимо, не поверили или понадеялись: вдруг передумает? В театр приехал представитель президента, подошел к сцене и стал ждать, пока в зале стихнут аплодисменты и актеры прекратят поклоны. Под этот шум я шепнул стоявшему на сцене рядом со мной Солженицыну: «Александр Исаевич, орден привезли». Тот ответил: «Юрий Петрович, вижу…» Артисты продолжали кланяться, но это ведь не могло продолжаться вечно! Ельцинский посланник тоже знаки мне подает. Я опять говорю: «Надо что-то делать, Александр Исаевич. Глупая ситуация». И тогда Солженицын шагает вперед, достает из кармана письмо и начинает читать: «От верховной власти, доведшей Россию до нынешнего гибельного состояния, принять награду не могу…» В зале повисла тишина. Все стоят и молчат. Не знают, как реагировать. Тут я заметил среди публики Лужкова. Говорю: «Юрий Михайлович, на правах мэра города скажите нам что-нибудь, а потом пойдем, перекусим, поздравим именинника». Лужков выскочил на сцену и стал кричать, как обычно делал на трибуне, ему и микрофон был не нужен: «Товарищи! Человек имеет право на собственное мнение. Не хочет орден и не берет. Что такого?» Это сгладило ситуацию, понизило напряжение…


— Вас подобная мысль, кстати, не посещала, Юрий Петрович? О том, чтобы отказаться от награды из рук советского правительства, которое много вашей крови попило?


— Однажды свалил в авоську все почетные грамоты и дипломы, принес их на собрание городского партактива, где в очередной раз рассматривали персональное дело коммуниста Любимова, и бросил на стол президиума. Забирайте, коль недостоин! Жест произвел впечатление. Но, к слову, не скажу, будто меня так уж заваливали регалиями или знаками отличия. Не баловали, нет. Иностранных орденов и званий я получил гораздо больше, нежели российских или советских. Устраивать демарш, демонстративный акт имело смысл в какой-то конкретной ситуации. А иначе зачем подобная нарочитость? Это как, извините, сжечь партбилет перед телекамерой, а потом сказать, мол, получилось не слишком элегантно… Лукавство, дешевая игра!


Я не скрывал презрительного отношения к чиновникам разных мастей. И многие начальники меня, конечно, ненавидели, хотя иногда все же звали в Кремль. В качестве гарнира, приправы к основному блюду. Должны же среди гостей присутствовать не только рабочие и крестьяне, но и представители искусства? Так сказать, интеллигентская прослойка. Вот и приглашали. Я в ответ именовал высших руководителей государства «портретами», ведь их светлые лики советские трудящиеся в буквальном смысле носили на руках во время демонстраций 1 Мая и 7 Ноября. Иногда «портреты» спускались со стены мавзолея, чтобы сходить, как они выражались, с «простыми людьми» на стадион или в театр. С Анастасом Микояном я познакомился, когда тот приехал на «Десять дней». Таким культпоходам обычно предшествовал визит товарищей с Лубянки. Те осматривали помещения, проверяя ходы-выходы, иногда со служебными собаками. Слуги народа очень заботились о собственной безопасности! Я встретил Микояна, проводил в зрительный зал. В антракте высокий посетитель отправился перекусить в специально выделенную комнату, куда чекисты загодя завезли продукты. Как и положено хозяину, я сопровождал гостя. Меня остановили у дверей: «Стойте здесь!» Но я не сторож и не швейцар. Развернулся и отправился в свой кабинет. Догнали на лестнице: «Немедленно возвращайтесь! С вами желают поговорить». Не вернуться было бы невежливо, прихожу, держа в руках сигарету. Анастас Иванович говорит: «Курить не надо, это вредно. Лучше армянского коньячку выпейте, фрукты поешьте... Как поживаете, Юрий Петрович? Что нового?» А Микоян долго дружил с Каро Алабяном, известным архитектором, академиком, чья жена Людмила Целиковская ушла ко мне. Сижу и думаю: может, вопрос с подвохом? Стал рассказывать, что у нас закрывают спектакль «Павшие и живые». Пожарному генералу не понравилось, что зажигаем Вечный огонь на сцене. Якобы техника безопасности нарушена. Микоян внимательно выслушал, усмехнулся: «У каждого свои трудности в жизни…» На это и возразить было нечего.


Потом мы несколько раз встречались в Кремле, Микоян познакомил меня с главным партийным идеологом Сусловым, но продолжения история не имела, никакой пользы театр не извлек. Был момент, мое дело рассматривалось на заседании Политбюро ЦК: «Таганку» закрыть, Любимова уволить без права впредь заниматься режиссурой. Решение поддерживали и Андропов, и Демичев, и Суслов. Ситуацию неожиданно переломил Брежнев, который сослался на отсутствовавшего по болезни Гришина: «Виктор Васильевич говорит, что театр хороший и полезный для народа. Мнению нашего товарища надо доверять. Давайте не расправляться с художником. Это мы всегда успеем». Леонид Ильич был своеобразным человеком, я с ним не встречался, но Аркадий Райкин, с которым мы дружили, рассказывал, как ему однажды позвонил генсек. Аркадий Исаакович сначала не поверил, решил, кто-то разыгрывает его, копируя узнаваемые всеми голос и интонации. Брежнев обиделся: «Что же ты, Райкин? Я тебе, можно сказать, квартиру в Москве устроил, театр сюда перевез, твои программы по телевизору смотрю, а ты меня не узнаешь…»


— Как дитя малое!


— О том и речь. Непредсказуемые реакции! Мне, к слову, предлагали поставить на «Таганке» бессмертную трилогию «Малая земля» — «Возрождение» — «Целина» лауреата Ленинской премии Брежнева. Я спросил: «А с автором согласовали?» Все, больше с этим не подкатывались. Хотя еще раньше, в 1970 году, Фурцева поручала мне готовить торжественный вечер в честь столетия со дня рождения Ленина. Я пошел к Николаю Эрдману и говорю: «Посоветуйте, как отбояриться от почетного предложения?» Николай Робертович, который после ГУЛАГа заикался, сказал: «Юра, д-делайте, ч-что х-хотите, н-но н-не с-соглашайтесь. Иначе в-вас ув-волят, т-театр р-разгонят». Потом я узнал, как возникла моя кандидатура. Брежнев попросил Фурцеву: «Екатерина Алексеевна, надо, чтобы концерты в Кремле были повеселее. Очень уж скучно. Ну засыпаю! Нехорошо, понимаешь…» Фурцева и решила: Любимов справится с поставленной задачей. К счастью, комиссия забраковала мой вариант сценария, ответственное дело поручили более проверенным и надежным товарищам. Мол, Кремль — это вам не «Таганка!» Так я и вышел из проекта, а потом долго пытался вернуть четыреста кровных рублей, потраченных на макет. Никак их не отдавали. По сей день возвращают!


— А за съемки в «Кубанских казаках» вам заплатили?


— Как положено! Но у меня роль была небольшая… Зато я участвовал в обсуждении фильма в ЦК партии. В середине 70-х годов на Старую площадь пригласили маститых режиссеров, критиков, чтобы те ответили, являлась ли картина Пырьева лакировкой действительности или же гениальным прозрением мастера, сумевшего предвидеть позитивные перемены в стране. После вступительного слова предложили высказываться, но никто не торопился лечь на амбразуру… Что делать? Как живой свидетель событий, я взял слово: «Да, меня снимали в «Казаках» и даже зачем-то перекрасили в блондина… Неправда, будто на столах стояли картонные фрукты и бутафорские овощи. Все было натуральным, но реквизиторы смазывали продукты керосином, чтобы артисты и члены съемочной группы не съели их до первого дубля. Вокруг-то хоть шаром покати, жратвы нет. И это на Кубани, в житнице России! Как-то старушка-станичница в рваном ватнике, стоявшая за ограждением, спросила меня: «Из какой жизни кино сымают, сынок?» Я ответил: «Из нашей, бабуля, из нашей!» Казачка не поверила, головой покачала: «Не соромно, милок? Молодой, а врешь…» С тех пор дал себе слово в таких «прозрениях» не участвовать».


После моего выступления в зале стало тихо-тихо. Как на кладбище. На сем обсуждение закончилось, участники совещания молча разошлись. Нет, никогда не умел я держать язык за зубами. И хотел бы порой сдержаться, да не могу…

 

[Санкт-Петербург - Москва]

Андрей Ванденко

 

Досье

 

Юрий Петрович Любимов


    Родился 30 сентября 1917 года в Ярославле.


    В 1936 году поступил в училище при Театре имени Вахтангова. После его окончания в 1939 году призван в армию, в 1941 году переведен в Ансамбль песни и пляски НКВД.


    После демобилизации в 1946-м Любимов до 1964 года играл в Театре имени Вахтангова.


    В 1963-м ему предложили стать главой Театра драмы и комедии на Таганской площади. Любимов обновил труппу, взяв в нее выпускников Щукинского училища, и уже в 1964 году Театр на Таганке открылся премьерой «Добрый человек из Сезуана» Брехта. В советское время за театром закрепилось определение «островок свободы», Любимов поставил в нем более пятидесяти спектаклей.


    С 1968 года советские власти не раз запрещали постановки, а в начале 1980-х годов работа театра подверглась тотальному контролю.


    В 1983 году Любимов уехал в Англию для постановки «Преступления и наказания». В это время с афиш идущих спектаклей его имя было снято.


    В марте 1984 года Любимова освободили от должности худрука Театра на Таганке и в июле 1984 года лишили советского гражданства. В эмиграции Любимов работал в Австрии, Англии, США, Италии, Франции, Швеции, Израиле, неоднократно признавался лучшим оперным режиссером.


    В 1988 году вернулся в Россию.


    К 1993 году относится первый серьезный конфликт Любимова с труппой. Часть актеров откололась и образовала театр «Содружество актеров Таганки», который возглавил Николай Губенко. Новый конфликт возник в декабре 2010 года, но режиссер остался на посту.


    В июне 2011 года на гастролях в Чехии разгорелся новый скандал вокруг актеров «Таганки», труппа выступает против режиссера. Любимов окончательно уходит из театра 16 июля.


    Лауреат Государственной (Сталинской) премии СССР (1952) и Государственной премии России (1997).


    Народный артист России. Награжден орденами Отечественной войны II степени, «За заслуги перед Отечеством» II и III степеней, другими государственными наградами России и ряда стран.


"Итоги"


Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе