Русское республиканство как образ будущего

С ослаблением марксизма, двадцать лет назад переставшим быть главной исторической альтернативой для человечества, мировая социологическая мысль начала работать над другими альтернативными возможностями. Так называемый «либерализм» (западного толка) самым очевидным образом победил сейчас в мире, но с тех пор как угроза со стороны более жестких режимов оказалась устранена, оказалось естественным задуматься – единственный ли вариант свободы (и «вольности», как это у нас называлось в старину) был предложен в прошлом веке Западом, или возможны и другие варианты свободных обществ, основанные на близких, но все же отличающихся системах ценностей?

В эти два десятилетия в западной (в первую очередь англоязычной) социологической среде появилось любопытное новое течение, быстро накопившее довольно значительный корпус текстов. Оно получило название республиканизма (или республиканства), по тому историческому периоду, к которому оно в первую очередь апеллирует – Римской республике, а также и другим известным республиканским демократиям прошлого – ренессансным Флоренции и Венеции или русского Новгорода.


«Новое республиканство» стало течением (и в какой-то степени «интеллектуальным брендом») сейчас после появления работ западных исследователей, прежде всего Квентина Скиннера, Филиппа Петтита и Изольт Хонохан. Но в России нечто очень близкое было исключительно ярким и влиятельным интеллектуальным движением, зародившимся в позднее александровское время и пережившим мощный расцвет в николаевское, в первой трети XIX века. Трудно назвать тогда интеллектуала, философа или поэта, не поддавшегося обаянию этого массового увлечения. Идеализация республиканских нравов (в первую очередь, конечно, Рима и Новгорода) была тогда в России такой же мощной «интеллектуальной альтернативой», какой позднее стал марксизм и другие левые течения.


Именно тогда в русском обществе проснулся горячий интерес к своей истории, в которой – как всем казалось – было больше современности, чем в самой современности. С выходом очередного тома карамзинской «Истории» Петербург опустевал, как пустели улицы провинциальных городов у нас в 1990-х во время показа очередной серии мексиканского сериала. «Ролевая модель», которую занимал при этом сам Карамзин, устанавливалась четко – «наш Тацит», слова которого «как молния проникают в сердце» и возбуждают ненависть к тиранам, как древним, так и более новым.


Попытка прочитать «Историю государства российского» на римский манер (имевшая основания, конечно, уже в том как она писалась) привела к неожиданным последствиям: взрыву новой исторической идентификации, причем имевшей яркую литературную окраску. Карамзин стал самым влиятельным интеллектуалом того времени (блестящая плеяда великих поэтов еще не вышла тогда на сцену, хотя до нее оставалось уже совсем немного времени). Его домик в Китайской деревне в Царском селе превратился в место настоящего паломничества – а до Лицея, в котором учился юный Пушкин, было всего несколько минут ходу.


Перед отъездом в Персию к Карамзину заехал Грибоедов, уже прославленный автор «Горя от ума», и провел там целый день. Надо думать, хозяин и гость говорили на одном языке – и язык этот был отчетливо республиканским.


Особенностью той эпохи, яркого молодого начала новой русской культуры, было то, что они, ее представители, мыслили образами, а не концепциями. Знаменитый историк Ключевский, пытаясь определить суть декабризма, психологический портрет его деятелей, затрудняется это сделать – «я не знаю, как назвать этот колорит». Он упоминает несколько характерных черт («мягкая и ровная, совсем не режущая мысль», «задушевное и опрятное чувство, чуть окрашенное грустью», «так пишут хорошо воспитанные молодые люди, в которых жизнь еще не опустошила юношеских надежд, в которых первый пыл сердца зажег не думы о личном счастии, а стремление к общему благу») – и тут же приводит в пример литературное произведение, где «этот тип как живой», так что ничего не надо характеризовать по отдельности, в виде набора психологических черт – можно взять готовую (и очень цельную) литературную фигуру.


«Общее благо», выражение, употребленное Ключевским – это, очевидно, почти буквальный перевод знаменитого выражения res publica, восходящего к Цицерону. «Самое серьезное политическое произведение русской литературы XIX века», как назвал его Ключевский – грибоедовское «Горе от ума» – стало чем-то вроде манифеста этого течения, более широкого, чем декабризм, но во многом с ним смыкавшегося. Это подлинное начало республиканской традиции в России.


В классическом (хотя и недавнем, но уже воспринимаемым как классический) труде Изольт Хонохан «Гражданский республиканизм» главной чертой республиканской традииции (как современного течения политической мысли) названа сознательная ориентация на некий – пусть условный – античный образец, и тут Чацкому не было равных. Его фигура приобретала в драме в этом отношении едва ли не черты карикатурности, чего-то близкого к комиксу, который все время балансирует на грани пародийности. Можно собрать целую коллекцию высказываний русских авторов (начиная с Пушкина), заявлявших о глупости Чацкого – в противовес названию пьесы. И действительно, это ум, настолько превосходящий окружающих, что это воспринимается уже как отрыв от реальности и попросту глупость.


Но русская читательская публика по большей части воспринимала это очень серьезно. Книжная реальность (начиная с классических античных образцов, Плутарха и Тацита) была тогда в сознании целого поколения едва ли не более реальной, чем сама реальность, она формировала модели поведения, узнаваемые с первого взгляда и становившиеся основой «характеров» живых людей, проникала в самую глубину их личности. Увидеть, как это происходит в книге, было совершенно другим слоем осмысления: Чацкий, подражавший античному образцу гражданственности – это было нечто совершенно другое, чем Рылеев, который тоже подражал этому же образцу.


Это трудно извлечь из текста пьесы в виде каких-то цитат, не говоря уже о политической программе, это как бы разлито в самом ее строе, или, как говорит Ключевский, «в тоне». Чацкий по большей части морализирует (иногда просто брюзжит) и осуждает все что видит, не находя в современной ему Москве, в порядках и нравах, ничего привлекательного. Но можно представить себе, с каким трепетом это тогда читалось в России. Апелляция к высокой гражданственности Рима, которая прослеживалась едва ли не за каждой репликой Чацкого («Кто служит делу, а не лицам») остро контрастировала с реакцией окружающих на эти эскапады («Строжайше б запретил я этим господам / На выстрел подъезжать к столицам») и в целом производило впечатление отчаянной фронды, почти столь же опасной, как и прямое политическое выступление.


Опираясь на эту традицию, декабристы как исторические лица, литературные герои вроде Чацкого и поэты (которые в той или иной части своей деятельности примыкали к этим политическим движениям), в сущности, попросту нащупали некую брешь в, казалось бы, непрошибаемом поведении и «политическом бытии» того, что у нас всегда на Руси называлось «начальством». Что Александр Павлович, что Николай Павлович, что великие князья – все они были необыкновенно чувствительны к апелляции к высоким политическим идеалам, даже когда их души затягивались полным уже равнодушием и полной невосприимчивостью к воздействию со стороны реальности. Россия очень мало напоминала Рим, тем более республиканский, но закрыв глаза на невероятную отсталость от опасно близкой Европы, на крепостничество, с которым непонятно было что делать, на бюрократизм, разъевший как ржавчина весь государственный механизм – правящая династия странным образом не могла закрыть глаза (или уши) на «тон», звучание гражданских идеалов, особый род «звуков» – и русское общество воспользовалось этим, не упустив ни одной, даже малейшей возможности.


Полулитературные, полуполитические общества вроде знаменитой «Зеленой лампы» или ранние декабристские кружки в литературном отношении занимались тем, что расцвечивали «Историю» Карамзина всеми доступными им художественными красками. Вечевые республиканские традиции русского народа при этом идеализировались во всю мощь, поэтическую и литературную. Политический «посыл» или «месидж», как сейчас бы сказали, этого был прост – это было обращение к современным царям, укравшим, как считали участники обществ, древние республиканские свободы и вольности.


Бестужев сказал об этом очень точно: «Рылеев пробил новую тропу в русском стихотворстве, избрав целию возбуждать доблести сограждан подвигами предков». Фактический материал, с появлением «Истории государства Российского» был доступен во множестве: за «Курбским» последовал «Святополк», «Олег Вещий», «Михаил Тверской», «Волынский» и так далее. Пушкин был прав, когда сказал, что все эти поэмы (или «Думы») Рылеева были сделаны «на один покрой» и «составлены из общих мест»: «описание места действия, речь героя и – нравоучение». Но трудно оценивать это с чисто литературной точки зрения, и резонанс в русском обществе от этих произведений был тогда несопоставим с их художественными достоинствами или недостатками.


«Думы» Рылеева до предела насыщены и перенасыщены политической лексикой, его герои изъясняются языком, невозможным в Древней Руси, при всех ее вечевых идеалах. «Творить добро», «законная свобода», «обнажить меч за Русь» – все это специфическая республиканская традиция, основанная на идеализации «общего блага». Но как ни далеко это от требований как историчности, так и литературности, поэмы Рылеева задали очень четкую и строгую традицию, которая впоследствии смягчалась и размывалась (под вторжением большей «литературности» и «художественности»), но все же оказывалась различимой, не в последнюю очередь потому что с самого начала была задана так резко и почти гротескно.


Русское увлечение классическим республиканством, с прямой ориентацией на античные образцы, было довольно яркой вспышкой в тогдашней Европе. Сейчас интерес к этому снова вырос. В значительной мере благодаря петербургским ученым О.Хархордину и В.Каплуну, который в серии научных конференции и публикаций, актуализируют русскую республиканскую традицию. Причем выстраивая линию от «республиканского тона» начала XIX века вплоть до сегодняшних социальных практик, возникших уже в постсоветской России, они показывают, что «русское республиканство» - это не только прошлое, но, возможно, и будущее.


Тарас Бурмистров


Russian Journal


Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе