Александр Мильштейн: «Цель — ничто, движение — всё»

Мюнхенский прозаик о роли искусства в искусстве прозы

Искусство вообще и живопись в частности позволяют переживать ощущение полной свободы. Прозаик А. Мильштейн объясняет, почему в его последнем романе «Пиноктико» мальчик рождается от духа искусства.

Мюнхенский писатель Александр Мильштейн кажется мне одним из самых недооценённых писателей последнего десятилетия. И титанические усилия вменяемой критики ничего не могут с этим поделать: вышедшие небольшим тиражом романы и переводы с украинского и немецкого Мильштейна оседают где-то без следа и последствий для отечественной литературы.

Между тем Мильшейн — автор принципиально важный. И это стало понятно с его первой книги «Школа кибернетики», составленной Борисом Кузьминским из повестей и рассказов. На обложке красовалась завлекалочка о пришествии «русского Мураками», однако против нашего-то японец совсем картонный будет!

Далее, после существенного перерыва, у Мильштейна вышли два романа — «Серпантин» и «Пиноктико», подлинные шедевры сюжетной интеллектуальной прозы. И русские читатели упустили очередной шанс открыть для себя потенциально культового автора.

Чудны дела твои, Господи! Временщики получают премии и тиражи, а подлинный автор странных, головокружительных миров смиренно пишет книгу за книгой, не ожидая особой отдачи от публикаций. И, кажется, не особенно ими заморачиваясь. Именно поэтому интереснее всего было бы расспросить Мильштейна о его писательской мотивации.

— Саша, писание для тебя цель или средство?
— Первый ответ, что приходит в голову, — это «цель, оправдывающая средства». Но по здравом размышлении понимаешь, что это не тот случай, когда чем экономнее, тем вернее... Какие средства? Какая цель? Разве что цель, которая не только не приносит средств, но и не оправдывает... их отсутствия. Если серьёзно, писание — самоцель.

— Значит, это способ полноценного и наполненного проведения времени, оставляющего следы (и времени, и процесса)?
— Если и проведение, то не времени — «Ведь мы играем не из денег, а только б вечность проводить». Нет, в самом деле, говоря, что это самоцель, я подразумевал полную автономность этого процесса. С временем он связан довольно странно на самом деле. Есть такая точка зрения, что литература — это антивремя (Борис Хазанов). Есть обретённое время Пруста — письмо как способ обретения, процесс «проявления фотоплёнки», без которого прожитое бессмысленно и т.д. Для меня это нечто другое, но я вряд ли могу это объяснить… Временные формы в этом процессе — именно формы, в смысле конфигурации. Вообще всё, что связано со временем и письмом, настолько запутанно… Это такое тёмное дело, нелинейное уравнение, которое не решается в квадратурах. По крайней мере мне его точно не решить, после того как я сам себя в него подставил. Можно теперь только ещё больше подставляться, пытаясь сказать то, о чём говорить не нужно, впадать в наукообразную заумь, то есть ум за разум, переход на птичий язык... Лучше, наверно, просто сказать, как это есть на самом деле: складывается картина в сознании, я пытаюсь её воссоздать, хотя бы схематично… Вот и всё.

— Зачем? Что заставляет тебя писать?
— Ничто. То есть цель — ничто, движение — всё, и «есть при этом большой соблазн сказать, что всё и ничто — это одно и то же». Не поддаться этому соблазну — может быть, это и есть цель? Да, я думаю, что письмо — это такая... замедленная реакция на встречу с Целым.

— Страх смерти и замена религиозному чувству?
— Если и да, то точно в такой же степени, как любая другая человеческая деятельность. Вообще, ты продолжаешь задавать один и тот же вопрос — зачем я пишу, и отвечать мне на него всё труднее, кажется, что всё, что мог, уже сказал, кроме того, при повторении с вариациями он мне слышится как «на фига ты всё это пишешь?». Вопрос серьёзный, каждый пишущий его себе задаёт, я думаю, с частотой, обратно пропорциональной его собственному фанатизму, или «энергии заблуждения», как это называл Толстой.

Но как бы это ни называть — эту уверенность в необходимости письма, в том, что письмо необходимо для «производства мира», у меня, даже если и бывают какие-то колебания в этом вопросе, амплитуда этих колебаний очень мала, а в основном вообще нет никакой такой уверенности, поэтому отвечать на такой вопрос тяжело, а уж при его повторении тяжесть нарастает… Впрочем, спасибо за проверку, которая могла бы привести меня к ответу: «А и в самом деле, на кой я пишу?» — и заняться наконец чем-то более прагматичным, например. Но пока я всё же продолжу начатую повесть... А там видно будет, о’кей?

— Возможно, я задаю этот вопрос не тебе, но себе. Понятен человек, осознавший писание как свою миссию или же выполняющий божественное предназначение. Но какова прагматика этого неудобоваримого дела, не приносящего ничего, кроме хлопот? Способ проведения времени? Основа самоидентификации? У меня нет ответа, вот, пользуясь служебным положением, я тебя и пытаю в духе «Серапионовых братьев»…
— Да я понял, что это такое «запитання» мне и самому себе... Но правда, Дима, это как раз из ряда тех вещей, которые легче понять, чем объяснить. Я не ухожу от ответа, я просто его не знаю. И не то чтобы я сильно боялся того, что всё в итоге окажется мыльным пузырём. Ну да, наверно, нравится сам процесс. Но не только. Я пока не созрел, может быть, до переоценки, когда собственных стыдятся книг и всё такое...

Мне просто нравится читать то, что в итоге проступает, написанное и мной, и не мной, оно создаёт некую точку опоры вне меня самого, в материальном мире, которая позволяет мне периодически переворачивать мир — свой внутренний.

Наверно, это нужно всем тем, кто не может просто так себя вытаскивать за волосы из болота. Моя первая повесть называлась «Автор и исполнитель», она была чем-то вроде фантазии на тему фразы Друскина «Я продумал свою жизнь и пережил свои мысли». Тогда я так себе это представил, но потом всё стало сложнее, и простая модель — «то автор, то исполнитель», этакий ванька-встанька — перестала быть рабочей, понадобились другие какие-то образы, более развёрнутые...

Ну и конечно, я бы не стал продолжать это выпиливать, если бы не обратная связь, отклики, всё в таком роде — то, что говорит тебе: «Правильной дорогой идёшь, товарищ».

Насколько это дезориентация — я не знаю. Но иду пока — мне интересно. Ну, ты же знаешь лучше меня это чувство, когда произведение начинает жить своей жизнью... Вот из-за него. Большего о причинах занятия этим безнадёжным делом я уже точно не могу ничего сказать, Дима.

— Тем не менее, подсобравшись, ты таки объяснил свои резоны, вспомнив первую повесть. Расскажи, как ты начал её писать, почему и как она писалась. Ты был доволен результатом?
— Я написал до этого несколько коротких рассказов, «Автор и исполнитель» была первой более долгоиграющей пластинкой... Впрочем, всё равно сорокапяткой в каком-то смысле... Тогда она мне нравилась, но это же было году в девяностом, да и тогда с оговорками...

Но потом, когда я в 2002 году складывал рассказы в сборник, вышедший в ОЛМА-Пресс, я не колеблясь исключил из файла эту повесть, несмотря на то что объём книги вполне позволял...

Я думал, что вообще не буду её никогда публиковать, но меня убедили друзья — издатели харьковского журнала «Союз писателей», повесть вышла в одном из их номеров.

Я немного об этом жалею, честно говоря, но так уж вышло. Останавливаться на ней подробнее мне бы сейчас не хотелось, она находится в моём сознании где-то до той черты, за которой лежат те произведения, перечитывание которых мне самому по крайней мере доставляет определённый кайф.

— С каких текстов начинается эта черта? Расскажи поподробнее.
— Черта проходит по первой книге, по «Школе кибернетики», точнее, эта книга и есть эта черта. До этого было то, что называют «добрачными отношениями с литературой».

При этом, в отличие от человеческих добрачных отношений, литературные вспоминать не хочется. Не то чтобы это было ужасно, ну просто черновики черновиков, скажем так. Была ещё эта история с утонувшей книгой в Харькове, тираж был отпечатан и утонул при аварии на типографии, что-то удалось спасти, отжать и даже включить в реально первую (та, что утонула, была в минус-пространстве) книгу, бóльшую часть которой составили рассказы, которые я написал уже в Мюнхене. Так что черта ещё и географическая... По-настоящему всё началось, когда я утонул книгой в Харькове, выплыл в Мюнхене, написал там новые рассказы и они вынырнули в виде книги в Москве... Вот примерно так.

— В твоих произведениях реальность часто оказывается фантастической или на грани с чем-то нереальным. А как обстоит дело на самом деле? Ну, то есть насколько фантастична (или нереальна) изображаемая тобой ситуация, реальность?
— Ты употребил слово «фантастично», чем настроил меня на соответствующий ход мыслей, вспомнилось всё связанное с этим словом. Благо немного...

Когда-то, когда ещё не было персональных компьютеров, я писал от руки, а потом отдавал это машинистке. Однажды, будучи в Крыму, я что-то такое испытал, чего раньше никогда не испытывал, после чего уединился на две недели, написал повесть, нашёл машинистку в каком-то пустынном близлежащем санатории, через два дня пришёл за рукописью, ну и не мог не спросить — первая же читательница, как ей.

Она сказала: «Понравилось, я вообще очень люблю фантастику, с детства!» При этом в той повести (она никуда не вошла, всё это было до той самой черты) я вообще ничего не придумал, записал по горячим следам.

Потом я вспомнил это, когда Самуил Лурье рассказал мне, как он обсуждал мою «Школу кибернетики» (то ли саму книгу, то ли повесть, давшую книге название... да, кажется, только повесть) с Борисом Стругацким и тот сказал, что ему понравилось, хотя это и не фантастика.

Лурье же был другого мнения, он мне сказал напоследок: «Ничего не понимаю. Что же это, если не фантастика?» Ну, ты знаешь, что у Самуила Ароновича бывает нелегко отличить, когда он шутит, когда всерьёз...

—Знаю, да.
— Но отличить, когда ты или твой «пишущий голем» (по Левкину) Фауст, а когда — фантаст, бывает и вовсе невозможно. Во всяком случае, Дима, я думаю, ты со мной согласишься в том, что это выходит далеко за рамки авторских полномочий. Не говоря уже о «фантазии»...

То есть единственное, что я могу сказать, — что согласен с мнением Стругацкого: не нон-сайнс-фикшн и не фэнтези. О соотношении же фикшн и нон-фикшн в произведениях говорить не стоит.

Разве что можно сказать, что соотношение их варьируется от произведения к произведению. Так же, впрочем, как и соотношение реальности и нереальности в некой протореальности, в которой как раз и произрастаем и мы, и наши произведения, — смайл, это так, пытаясь перейти от конкретного к абстрактному...

Что касается твоего вопроса о латиноамериканском «магическом реализме», тут уже уровень абстрагирования меня от меня самого превосходит мои возможности. Мне трудно об этом судить.

— Искусства в твоих текстах ещё больше, чем фантастики. Какую роль в твоём внутреннем раскладе оно играет?
— Фантастическую. То есть моё общение, или, скажем, при-общение к современному искусству похоже на то, как если бы я обладал возможностью межпланетных путешествий, причём планеты эти были бы обитаемые.

Общение с инопланетянами. В процессе которого... Ну, как-то так получается в силу круга знакомств, что я провожу с ними столько времени, что и сам потихоньку мутирую... Арта в текстах много, да, три романа, и все так или иначе с ним связаны... Дальше всего «Серпантин», но тоже там какие-то если и не артерии, то капилляры... А ближе — «Параллельная акция», но он ещё не вышел, поэтому не буду о нём много говорить.

Роман «Пиноктико» вообще весь о мальчике, родившемся от духа искусства... Да, но ты спросил про мой внутренний расклад, то есть как это во мне самом...

Ты знаешь, с одной стороны, чувствую себя недостаточно безумным, чтобы сменить рассказы на раскраски... коллажи, объекты, реди-мейд и т.д. Это иногда вызывает внутренне сожаление, ощущение, что я как бы такой недоделанный художник.

С другой стороны, порой кажется, что я этим давно, собственно, и занимаюсь. Но не перехожу из текстовых программ в какие-то другие только потому, что здесь могу достигать плотности, какой там чёрта с два бы достиг, и не только из-за того, что там начинать нужно с нуля, а здесь всё-таки уже что-то пробовал... Не только поэтому, но и в принципе...

Недаром, наверно, немецкое слово dichten — «писать» (стихи) — того же корня, что и «плотность». В общем, логоцентризм... Прости за выражение, но, наверно, это так называется? При всех «искусах искусства».

— Когда и как ты пришёл к искусству и полюбил его?
— В шесть лет я пришёл в изостудию харьковского Дворца пионеров. Преподаватель, звали его Эдмунд Антонович, а фамилию я не помню, или, точнее, не знал никогда...

Он сказал нам в качестве приветственной речи примерно следующее: «В этом доме очень много кружков, следующая дверь — музыкальный, дальше — театральный, за углом — литературная студия, шахматный и т.д. И всё это очень интересно, всё это прекрасно. Но поверьте мне: такой свободы вы не найдёте нигде. Её вам может дать только живопись».

Я думаю, это так отчётливо запомнилось из-за слова «свобода», не то чтобы оно было запрещённое, просто какое-то взрослое, неожиданное в речи, обращённой к пяти-шестилетним...

Он сказал это к тому же с такой необычной интонацией. В общем, врезалось в память. Но это — только пришёл. Пришёл и ушёл.

Я «занимался живописью» — с шести до семи лет, потом были другие кружки, и свободы мне везде хватало, что означало, наверно, недостаток свободы внутренней, поэтому и внешняя была не так востребована...

Но мне-то казалось, что если чего-то и не хватает, то дисциплины, да и сейчас так кажется... А потом как-то так стало складываться, что, куда бы ни попал, вокруг меня были художники, и в Мюнхене эта «кармическая» тенденция обозначилась ещё чётче. Почему — я не знаю. Впрочем, догадываюсь...

Когда я сидел в офисе, а вечером куда-то шёл, где были, как правило, в основном художники, мне казалось, что я из тюрьмы попадаю на свободу, ненадолго, на побывку. Настолько они отличались от офисных работников. Ну и потянуло в этот табор...

Академия искусств десять лет назад и в самом деле больше напоминала табор, чем нынешнюю академию, сейчас там всё более структурировано, причёсано.

А тогда я столько проводил там времени — на пати, на ежегодных выставках в июле, на всех дипломных выставках зимой и т.д., что меня там принимали если не за студента, то за выпускника какого-то года. То есть искусство — это, наверно, для меня какая-то не решённая в детстве задачка, можно сказать, такой инфантилизм... И ещё — это сладкое слово «свобода»... Где-то так.

— Почему свобода сладка? Что это для тебя такое?
— Ну, она бывает разная, конечно, по-разному всё бывает в этих самых «садах иных возможностей», ты знаешь...

Я говорил о своём личном, связанном с детством восприятии этого слова, ностальгическом, о его неожиданном тогда звучании и как это получилось завязанным на искусстве. Сладость — от этого, как всё, что из детства золотого...

Поэтому, наверно, когда я нашёл определение «искусство есть свобода», уже в более взрослом возрасте, это так срезонировало. А услышал я это определение… или, точнее, он подвёл меня к нему... Вот если быть совсем уж точным — во время разговора с фотографом Борисом Михайловым об абстрактной живописи… Мы как бы играли в угадайку, я произносил какие-то слова, много слов... Он говорил, что всё не то… Пока не прозвучало это одно...

И ещё до того как он сказал: «Садись, пять», я понял, что попал, — просто по тому, как у него вспыхнули в глазах эти зайчики... Но если совсем серьёзно, свобода, которую предоставляют слова, кажется мне ничуть не меньшей. Иначе бы уже сбежал, наверно... Да, но прости, я ведь об этом уже говорил, отвечая на предыдущий вопрос.

— Если бы ты занимался визуальными искусствами, то как бы выглядели твои артефакты?
— Может быть, я бы стал художником-портретистом. Сказать в этом жанре что-то новое — это ли не challenge? Может быть, делал бы видео. Но это же чисто сослагательное наклонение, и рассуждения в таком ключе не очень плодотворны... хотя бы потому, что, как сказал недавно Крис Деркон, директор мюнхенского Haus der Kunst (Дома искусства), сейчас серьёзные галеристы начинают работать с художниками, только если те не старше 18 лет. Вот так-то... Так что «начинающим» быть уже поздно, поезд ушёл, как ты понимаешь. Ну, есть исключения, мы знаем... Но дело даже не в этом. Дело в том, что я, повторюсь, я привык, что «сначала была картина», точнее, картины, череда картин, а потом уже — слова, мне нравится такая очерёдность, и я не хотел бы её менять (я знаю художников, которые, наоборот, сначала испещряют блокнот словами, а потом уже начинают писать картину).

Если бы я занимался визуальными искусствами, я думаю, это были бы те же самые произведения — с теми же названиями и мотивами, только это были бы тогда не рассказы и не романы, а вот именно циклы картин. Живопись.

Так мне сейчас это представляется — когда ты меня спросил, но я могу ошибаться, легко. Может быть, меня потянуло бы тогда в другие сферы. Вообще-то это как рассуждать о стилях плавания, не умея плавать. Для начала надо было бы броситься в воду, а там уж, если выплывешь...

Тогда можно подумать и о стилях, не правда ли? Примеры не надо приводить, ты их знаешь лучше меня.

— Как к тебе приходят твои странные сюжеты?
— Странные? Ну допустим. Тогда самые странные приходят... из памяти. Но хотелось бы уточнить, что ты подразумеваешь под странными. Мне кажется, у меня во многих произведениях сверхнормальные сюжеты: вышел из дому, встретил кого-то, поехал с сотрудниками на Сардинию на корпоративную вылазку только для того, чтобы они там тебе сказали, что ты с ними больше не работаешь. Мужчины и женщины, психоделика офисной скуки, ничего странного...

Вот сейчас в журнале выйдет повесть «Скло», где героя посылают из НИИ на отработку не в колхоз, не на стройку, а в уголовный розыск... Вот это странно немного, да. Но это-то как раз целиком из памяти!

— Однажды мне один человек сказал, что я пишу странные книги, и я понял, что это обозначение нравится мне больше других и я хотел бы писать странные, непредсказуемые тексты. Так что, считай, это комплимент…
— Когда я был в Москве, ты говорил, что редакторская работа, создание как бы такого макротекста из текстов твоих авторов тебя вдохновляет сейчас больше или просто нравится больше, чем писать прозу.

Прошло ли это чувство? Пишешь ли ты прозу сейчас? Вопрос, наверно, самый предсказуемый и при этом странный, потому что я же читаю твой блог, и что там не проза, сказать бы не смог... И всё-таки пишешь ли ты сейчас прозу per se, новый роман?

— Ныне с романом как с жанром какие-то напряги. Трудно добиться того, чтобы сюжетный текст не выглядел, ну, например, заготовкой для киносценария. С другой стороны, авангардные изыски не канают ещё больше — кто я такой, чтобы демонстрировать свои стилистические превосходства?!

Мне кажется, что роману, как никакому другому жанру, нужны новые формы, что не только мы меняемся, но и роман должен меняться, и то, что происходит в моём блоге, мне кажется экспериментальным вариантом работы над романным жанром. А что, дневник конкретного человека с живым героем в центре можно воспринимать и как роман воспитания, и как роман карьеры, и как историю провинциала, вживающегося в столицы. Очень жаль, что ты не ведёшь блог, твоему стилю он бы подошёл.
— Я не только не веду блога, но не сохраняю свои отправленные письма, опция такая выбрана в ящике. Если сохранять — это будет не сильно отличаться от блога, а вот при таком варианте: «написал — улетело» — не поймаешь... есть возможность не зацикливаться на письме как на инструменте, употреблять его иногда по назначению: письмо есть письмо — в конверте.

Блог же пишется, как правило, осознанно. Провести грань между ним и прозой как таковой часто невозможно, но прозу я пишу в офлайне, не на свету, могу сколько угодно перемывать, проявлять заново, пребывать в этаком собственном Переделкине...

А блог — это «Египетские ночи», не каждому это, во-первых, дано, и во-вторых, мне кажется, что эта радость может поглотить с головой. Я не уверен в себе в этом смысле.

Раньше, ещё не так давно, у меня дома и интернета не было, так же как и алкоголя. Когда спрашивали почему, я отвечал: «Потому что алкоголь весь выпивается сразу, сколько бы его ни было. А интернета нет, потому что боюсь, что он выпьет меня». С тех пор интернет появился, и что-то от меня он всё-таки оставил, но боюсь, что блог, если бы и он появился, уже точно допил бы и этот остаток.

— Эстетика блогов и интернет как таковой влияют на развитие литературы?
— Ответ кажется очевидным, потому что вспоминаешь, сколько романов в последние годы выдавали себя — частично или целиком — за некие блоги или на самом деле рождались в блогосфере.

Но я думаю, что всё не так очевидно. Какие-то глубинные процессы пока, во всяком случае пока интернет не выпил человека, может быть, и вовсе не затронуты всем этим, скажем, гиперобщением. А вот выигрывают такие незатронутые произведения или нет — это вопрос. Скорее всего, по-разному. Наиболее проигрывают, как мне кажется, так называемые википедийные романы, где много информации, которую можно почерпнуть одним кликом из первоисточников. Это наиболее простое наблюдение, вообще это сложная тема.

— Формально литература должна быть старомодной, хотя и использовать в качестве диагностического средства замеры в других видах искусства и жизни. Скорости меняются, и тексты могут съёживаться и перемонтироваться, но внутри себя литературе важно оставаться неизменной — ставить во главу угла изучение человека и фиксирование того, что с ним происходит. Надеюсь, моя позиция не кажется тебе излишне противоречивой…
— Ты знаешь, она почти совпадает с моей, но это не делает её менее противоречивой в моих же глазах, особенно сейчас, когда она озвучена тобой и я вижу её со стороны.

Трудно представить, что ты тот же императив — «формально должно быть старомодным» — произнёс по отношению к визуальному искусству.

При этом оно как раз и является сферой твоего актуального интереса. Ты признавался не раз в своём блоге, что современную литературу почти полностью перестал читать. О художниках же ты пишешь постоянно, больше, чем о них, разве что о музыке...

Ведёшь ещё и художественный дневник в «Новом мире», да, в общем, это не нуждается в доказательствах, я думаю, искусствоведение тебя с какого-то времени гораздо больше волнует, чем литературная критика или просто даже современная литература.

Как ты думаешь, не может ли причиной быть как раз то, что литература остаётся старомодной? Как отмечали самые разные авторы (Дмитрий Пригов, Андрей Левкин), литература осталась формально где-то в XIX веке, ничего принципиально с тех пор не изменилось.

В ХХ было много экспериментов, конечно, инноваций, но вот уже в ХХI достаточно зайти в книжный магазин в любой стране, чтобы, полистав новинки, поневоле вспомнить слова Бродского — «зачем нам двадцатый век, если есть уже девятнадцатый»…

Ну или теперь уже, немного перефразируя, зачем двадцать первый, если есть девятнадцатый, а двадцатый хотя и был, но мало что изменил…

Я не знаю, будешь ли ты отвечать на этот вопрос, наверно, это уже за рамками — временными — этой беседы: «взор коллеги надолго сосредотачивается на вилке или ноже», смайл, это та же цитата…

Всё это очень в грубом приближении, конечно, и влияние есть — ХХ века, да и в искусстве подводные влияния-течения-вливания гораздо сильнее, чем кажется на поверхности картин и «объектов», я понимаю. Мне просто интересно стало вдруг, не потому ли тебя перестала «цеплять» — по-видимому, за редкими исключениями — современная литература?

— А в литературе теперь почти и ловить нечего. Изобразительное искусство и музыка возникают у меня всё чаще и чаще, потому что они дают пищу для ума и для сердца, литература оставляет меня равнодушным. Она не говорит мне ничего нового. Нынешние писатели в подавляющем большинстве озабочены или коммерческим успехом, или, если он недоступен, демонстрацией своих душевных богатств. Но что мне Гекуба?!

В этом, кстати, есть ещё один важный субъективный момент: когда я пишу художественную, а не литературную критику, я вступаю в область отсутствующих интересов. В искусстве или в музыке у меня нет своих интересов, я не связан никакими границами личных отношений. А в литературе, как ты понимаешь, такой свободы у меня нет — за годы работы в ней наросло столько условностей, что…
— Мне в этом смысле легче, конечно, ничего у меня такого не наросло, и тем не менее я тебя понимаю. И не только понимаю...

Ты ведь отчасти назвал разгадку и моего всегдашнего подсознательного выбора — я говорил, что почему-то всё чаще оказываюсь в среде художников...

Что касается интереса, или, точнее, его отсутствия, к литературе, у меня лично ещё не наступило такого пресыщения. Читать мне часто очень интересно. Что неудивительно — я никогда ничего не читал в «профессиональном модусе», а ты ещё как литкритик Дмитрий Бавильский — горы, к тому же я вообще... как бы это сказать... сегодня на русском, завтра на немецком, послезавтра на английском, а с недавнего времени ещё и на украинском...

Переключение языков, как мне кажется, способствует подогреву читательского интереса, как только возникает чувство какой-то метарутины, что ли, ну что «всё об одном, не за что биться, нечем делиться», можно по крайней мере переключиться в другую языковую стихию.

Где, конечно, нет такого сильного переживания слова — это не твой язык, но есть другое какое-то наслаждение — от путешествия, «искусства быть другим» и постепенно нарастает желание вернуться к родному — к русскому, на котором только и возможно для меня лично по-настоящему полноценное чтение.

Вот с такими переключениями, опять-таки без всяких специальных интересов, этот процесс по-прежнему вызывает у меня примерно такие же радостные ощущения, как в детстве, Дима.

Беседовал Дмитрий Бавильский

CHASKOR.RU

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе