Песня ухода. Валерия Новодворская об Иосифе Бродском

Иосиф и его фараоны

Иосиф Бродский был осужден и призван повторить путь Набокова, но там, где Набоков пролетел бабочкой, своим любимым радужным созданием, не попавшим ни в советский, ни в гитлеровский сачок, Бродского тащило волоком, обдирая в кровь о булыжники его любимого Петрополя.

Тащили скифские кони, к хвосту которых его привязали советские фараоны из отдела культуры при ЦК КПСС. У этого Иосифа не было братьев, и о сестрах мы тоже не слышали. 

И никогда ему не пришло бы в голову, подобно Сталину, воззвать к согражданам в тяжелый момент именно так, по-родственному.

Он дружил с немногими фрондирующими от души интеллектуалами, он не собирался поднимать народ в атаку; соборы, камни, дворцы и волны были ему куда ближе людей. Он ненавидел пафос. Впрочем, Набоков тоже не бил в лоб, его диссидентство было сродни «Приглашению на казнь»: коварная, обволакивающая, ядовитая сатира, растворяющая грошовый оптимизм аляповатого и обманного советского лубка. Но Бродский повторил крестовый поход на Запад, за цивилизацией, безопасностью и свободой, он был усыновлен той же Америкой, он вписался в американский пейзаж, он сумел творить свои шедевры по-английски. Он говорил по-английски даже с собственным ребенком. И он лишил жестокое отечество обещанной ему своей могилы на Васильевском острове, и было за что.


Он был несчастен, как и Набоков, его грызла ностальгия, но он не вернулся в ту же реку под названием Нева. Смерти своих отчаявшихся, одиноких, несчастных родителей он не мог простить. Бродский был слишком умен и ироничен, чтобы вляпаться в развесистую клюкву торжественной встречи, рыданий вчерашних доносчиков у него на груди, приветственных адресов, премий, вранья о всеобщей к нему любви, словом, «казуса Евтушенко», который, кажется, даже не понял, за что И. Бродский так ненавидел его, Е. Евтушенко, который хотел сделать ему добро, был посредником между изгоем, отпетым и обреченным, и фараонами в лице чекистов.

Стихи Бродского в нашем Храме – воздушное кружево, опасная, бездонная готика, пространство, зеркала, бездны. Он сродни Мандельштаму, чья плоть переходит в состояние мысли. Как у элементарной частицы. Закон неопределенности Гейзенберга: или движение, или масса. Массы у Бродского нет, как и у Мандельштама. Высший пилотаж. И тут же – зрелая, холодная, злая, сверкающая сатира, которой научили бесхитростного, доброго человека решившие извести его фараоны города Ленинграда.

Собственно, сажать и ссылать его было не за что, его преследовали впрок. Наверное, кто-то из пристяжных экспертов вычислил гениальность рыженького поэта, и поскольку было очевидно, что он не «за», а «против», то следующего Пастернака решили отправить подальше, не дожидаясь ни сборников стихов, ни «Доктора Живаго», ни Нобелевской премии. Его осудили и выслали не за настоящее, а за будущее. Но хотя его будущее протекло вдали от нас, фараоны промахнулись: с «делом Бродского» в рост заколосился самиздат, появилась хорошая и правильная привычка дежурить у закрытых дверей судов, где идут политические процессы, и, главное, кончился роман интеллигенции с властью, поскольку власть нарушила общественный договор оттепели. А договор был такой: власть не трогает интеллигенцию, не мешает ей писать, ваять, рисовать, ругаться шепотом и на бульдозерных выставках. И вот договор был нарушен: сначала обозвали «пид…ми», потом снесли бульдозером картины, потом обыски, нападки и в конце концов – арест и ссылка. Власть напала первой, без объявления войны, и если Пастернак мог бы наплевать и забыть про членство в Союзе совписов, забрать Нобелевскую премию и укатить в голубом экспрессе к пальмам и морям, то за Бродским пришли, посадили, отправили в болота и леса, а потом обещали сгноить в психиатрическом застенке где-нибудь в Сучанах. Пастернаку повезло, по Галичу: «Он не мылил петли в Елабуге и с ума не сходил в Сучане». Впереди колонны будущих диссидентов, антисоветчиков, советологов, неудобных мыслящих людей сталинской эпохи в белом венчике из роз на рыжей голове шествовал великий поэт Иосиф Бродский, сжимая в объятиях очередного любимого кота. Коты всегда были против обожествлявших их фараонов, котов не подкупишь.


С котом Миссиссипи, Нью-Йорк (фото: Julia Schmalz)

Простор меж небом и Невой

Нет, маленький Иосиф родился не в сказочном поместье с нарядными бабочками и гувернантками, как Набоков. Он не был сыном богатого аристократа. Он родился не в Серебряном веке, а в разгар советского Железного века – 24 мая 1940 года в Ленинграде, на Выборгской стороне. Его отцу, профессиональному фотографу Александру Ивановичу Бродскому, было уже 37 лет. На фронте он служил фотокором, вернулся поздно, в 1948 году, устроился в фотолаборатории Военно-морского музея. В 1950 году избавился от армии, работал фотографом и журналистом в нескольких ленинградских газетах. Мать, Мария Моисеевна Вольперт, была моложе на два года, трудилась бухгалтером. Жили трудно, по-советски: от зарплаты до зарплаты, кормили и одевали сына на медные деньги.

Детство Иосифа было безрадостным, голодным и смертельно опасным. Он мог сгореть от зажигалки, его могли убить бомбы, он мог умереть от голода в блокадную зиму, как тысячи других несчастных детей – жертв сталинского зверского решения не сдавать город. Только в 1942 году Марии Моисеевне удалось уехать с сыном в Череповец. Это была жизнь. Не всем так везло. Никто не считал, сколько осталось в блокадном городе в живых малюток – сверстников Иосифа. В 1944 году мать с сыном вернулись в разбитый и полуголодный город. Была жизнь, но не было здоровья, стенокардия Бродского – блокадный след. И не было радости. Собственно, Питер – город не для радости. Эта нездешняя каменная сказка, эта красота, холодная, величественная, заоблачная, на крови и костях, этот город не от России, не для России, но внутри России – это боль и мечта о Несбывшейся Европе, это ее печальный Диснейленд, это город великой печали, недобрый город Петра, столица грубо остановленного в Октябре Февраля, столица Шлиссельбурга, Петропавловской крепости, столица Сенатской и Дворцовой. Столица убитого Александра II, повешенных декабристов, столица казненного Николая IIи его несчастной семьи, столица Семеновского плаца, раскольниковского дворика, столица запертого большевиками приюта Учредительного Собрания – Таврического дворца. Столица мрачного Инженерного замка, вечных наводнений и горькой невской воды. Петербург – столица печальных поэтов. Блока, Ахматовой, Гумилева, Каннегисера, Бродского, Набокова, Мандельштама. В этом городе можно только мыслить и страдать. Так что жизнерадостного школьника из Иосифа не вышло.

В 1947 году он пошел в 203-ю школу. В 1950 году – еще одна школа, 196-я. А в 1953 году – последняя школа, 181-я. Иосиф пошел в 7-й класс – и остался на второй год. У гения были проблемы с рутиной. Ему было скучно в этой казарме, он не видел смысла в уроках, где все гуманитарное подавалось под советским соусом. Инакомыслие принимали за неспособность. Оставшись на второй год, Иосиф бросает школу. Советское образование для него – каторга. А дома нет денег, хочется заработать, помочь немолодым родителям. Бродский пытается попасть в Морское училище, в школу подводников. Его не берут никуда: плохое здоровье и нелады с математикой. Тогда он идет фрезеровщиком на завод «Арсенал». Ему 15 лет, у него 7 классов. Больше не будет никогда.

Иосиф хотел стать врачом, подрабатывал в морге. Трупы – это тоже не для него. Уплыть надводно или подводно в флибустьерское дальнее синее море не удалось. И пять лет будущий поэт и гений – на черной работе. Есть небольшой заработок и не отнимают свободу у «малых сих». «Пролы и животные свободны» (Дж. Оруэлл). Бродский работает истопником в котельной, матросом на маяке, рабочим в геологических экспедициях. Он много читает: поэзия, философия, религия, изучает английский и польский. Он свободен, но не невидим, увы!


В 1958 году Иосиф с друзьями по стихам и мечтам, понимающими, что в СССР – тюрьма, треплется в скверах и парках (там, где якобы нет «ушей») о возможности бегства из СССР путем угона самолета. От этого замысла он отказывается, но в группе, видимо, был сексот. Как напишет поэт в 1986-м: «Ветер свищет. Выпь кричит. Дятел ворону стучит». Но поэту открывается его предназначение: он начинает писать стихи, он понимает, что это дар и долг. Теперь он будет заниматься этим, ну еще и переводами для заработка. Начинает он в 1958 году, а кое-что выходит в самиздате и раньше: «Пилигримы». «Мимо ристалищ и капищ, мимо шикарных кладбищ, мимо храмов и баров, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы – идут по земле пилигримы». И этот жестокий конец: «И значит, не будет толка от веры в себя и в Бога, и значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам… Удобрить ее – солдатам, одобрить ее – поэтам». Таковой вот советский «Тангейзер», Вагнер постгитлеровской и постсталинской эпохи, когда нечего терять, когда больше святынь для пилигримов не осталось и шествовать некогда и некуда.

Следом за стихами приходят мэтры и учителя. В 1959 году он знакомится с Булатом Окуджавой. В феврале 1960 года Бродский впервые выступает на «турнире поэтов» в ДК имени Горького с участием А. Кушнера и В. Сосноры. Чтение печального и безобидного стихотворения «Еврейское кладбище» вызывает скандал. Нельзя упоминать о «еврейском вопросе» и евреях, нет таких в СССР! «Центральная газета оповестила свет, что больше диабета в стране советской нет» (А. Галич). Знали бы участники турнира, что напишет этот гад Бродский в 1986 году в защиту Израиля! «Над арабской мирной хатой гордо реет жид пархатый». В августе 1961 года Бродского в Комарове привечает Анна Ахматова, потом – Надежда Яковлевна Мандельштам и Лидия Чуковская. Один карасс. Карасс неудобных нонконформистов и порядочных людей.

В 1962 году Бродский встречает свою первую тревожную любовь, молодую художницу Марину Басманову. Она не очень красива, но умна и талантлива. Бродскому она дороже жизни. Но Марина не готова стать безропотной музой поэта, как жена Набокова. Она независимая натура, да и Бродский еще беден и неизвестен миру. Они то сходятся, то расходятся, поэт пытается покончить с собой. В 1968 году, после рождения сына, Андрея Басманова, они расстаются навсегда. А ведь поэт так нуждался в жертвенной любви!


Начало эмиграции. Весна, 1972

Аутодафе

В 1963 году тупые фараоны Петербурга стали обеспечивать Бродскому дорогу в бессмертие. 29 ноября газета «Вечерний Ленинград» напечатала статью «Окололитературный трутень», подписанную Лернером, Медведевым и Иониным. Бродского клеймили за «паразитический образ жизни». Стихи, за которые его склоняли в статье, отчасти принадлежали Д. Бобышеву, ученику Ахматовой, а отчасти были скомбинированы из «Шествия» Бродского: «Люби проездом родину друзей» + «Жалей проездом родину чужую» = люблю я родину чужую (шедевр КГБ, Бродский этого не писал). 8 января 1964 года эта же газета печатает письма читателей с требованием наказать «тунеядца Бродского». Брать было настолько не за что, что ухватились за тунеядство (на суде стало ясно, что тунеядство выражается в том, что поэт мало зарабатывает и не имеет трудовую книжку где-нибудь в отделе кадров). 13 февраля следует арест и пока КПЗ в отделении милиции, а 14 февраля в камере поэта настигает первый приступ стенокардии, и с тех пор она вечно будет следовать за ним. Интересно, жива ли судья Савельева? С Бродским она управилась за два заседания, записанных Фридой Вигдоровой и пущенных в самиздат «Белой книгой». Вот главное: «Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам? – Бродский: Никто. А кто причислил меня к роду человеческому? Судья: Не пытались ли вы окончить вуз, где готовят поэтов? – Бродский: Я не думал, что это дается образованием. Я думал, что это… от Бога».


У Бродского отобрали карандаш и бумагу, его орудия труда. Судья сжалилась и велела вернуть. Дали поэту максимум: пять лет принудительного труда в отдаленной местности. Это оказался Коношский район Архангельской области. Поэт поселился в деревне Норенская. Это было счастливое и спокойное время: рыбалка, природа, леса, молоко. Ни одного стукача, звезды, луна, книги и много стихов. А к достатку, комфорту и горячей воде он не привык. Но поэта взяли под защиту Д. Шостакович, С. Маршак, К. Чуковский, К. Паустовский, А. Твардовский и Ю. Герман (вот и начало правозащитного движения). Писатели добрались до Сартра, Сартр нажал на советское правительство. Иосиф Александрович вернулся через полтора года.

Его «Шествие» было гениально. Особенно «Крысолов». Опять песня бегства и ухода: «Так за флейтой настойчиво мчись, снег следы заметет, занесет, от безумья забвеньем лечись, от забвенья безумье спасет. Так спасибо тебе, Крысолов, на чужбине отцы голосят, так спасибо за славный улов, никаких возвращений назад. Как он выглядит – брит или лыс, наплевать на прическу и вид, но счастливое пение крыс как всегда, над Россией звенит! Вот и жизнь, вот и жизнь пронеслась, вот и город, заснежен и мглист, только помнишь безумную власть и безумный уверенный свист».


Бегущий по волнам

А власти все это – читали. Не поняли, но осудили и сообразили, что этот гений – бомба замедленного действия. Ведь Бродский писал не только символическую лирику. Злая, убийственная сатира была понятна всем. И интеллигенты жадно читали и перечитывали этот самиздат: «Холуй трясется. Раб хохочет. Палач свою секиру точит. Тиран кромсает каплуна. Сверкает зимняя луна. Се вид отечества, гравюра. На лежаке – Солдат и Дура. Старуха чешет мертвый бок. Се вид отечества, лубок. Собака лает, ветер носит. Борис у Глеба в морду просит. Кружатся пары на балу. В прихожей – куча на полу».

Вот вам и история России. Плюс русские святые, Борис и Глеб. Или так: «Если где-то пахнет тленом, это значит, рядом Пленум». Уже можно КПСС распускать. Анна Ахматова имела неосторожность сказать: «Какую биографию делают нашему рыжему!» А ему не нужна была героическая биография, он хотел жить так: «Не знаю я, известно ль вам, что я бродил по городам и не имел пристанища и крова. Но возвращался, как домой, в простор меж небом и Невой, не дай мне Бог, не дай мне Бог, не дай мне Бог другого».


Irving Penn для Vogue, 1980

А здесь 12 мая 1972 года Бродского вызвали в ОВИР и предложили на выбор: эмиграция или пожизненная психушка. Благо и в Питере была такая спецтюрьма. И поэта давно поставили на учет. Его отправляли срочно: в СССР хотел наведаться Никсон. Не дай бог, захочет встретиться. И вот 4 июня Бродский вылетел в Вену. Не закончив даже школы, он оказался настолько компетентным, что несколько лет преподавал в американских университетах историю поэзии и теорию стиха. Он выучил английский в совершенстве и писал на нем. Его наградили орденом Почетного легиона. Это – от французов. А прогрессивное человечество в 1987 году присудило ему Нобелевскую премию по литературе: «За всеобъемлющее творчество, насыщенное чистотой мысли и яркостью поэзии». Он не занимался политикой, он слагал совершенные стихи. Только услышав о том, что Е. Евтушенко высказывается против колхозов, он с возмущением заявил: «Если Евтушенко против, то я – за». Ведь Евтушенко приходил к нему с миссией от КГБ! С точки зрения Евтушенко – это была помощь гонимому, с точки зрения Бродского – верх подлости.

Поэт завел себе шикарного кота и назвал его Миссисипи. Из Нобелевки Бродский отдал часть денег на модный ресторан «Русский самовар», один из центров русской культуры в Нью-Йорке. В 1990 году он даже женился на русско-итальянской переводчице Марии Соццани. Она была прекрасна, умна и создала поэту хороший семейный очаг. С дочерью поэт говорил по-английски. Но он тяжело страдал от разлуки с родителями, и все чаще болело сердце. Ни мать, ни отца не пускали к нему – ни в гости, ни насовсем. Так не мстили даже Солженицыну. И ведь не было выступлений по «Свободе» или «Голосу Америки». За стихи карали строже, чем за политику. Родители подавали заявление 12 раз, но даже после того, как Бродский в 1978 году перенес операцию на открытом сердце, им было отказано в праве увидеть сына. Мать Бродского умерла в 1983 году, отец пережил ее на год. Бродскому не дали приехать на похороны. Фараоны постарались: Черное море разверзлось и сомкнулось за спиной поэта навсегда. Об этом Бродский напишет в 1986 году: «От любви бывают дети. Ты теперь один на свете. Помнишь песню, что, бывало, я в потемках напевала? Это – кошка, это – мышка, это – лагерь, это – вышка. Это – время тихой сапой убивает маму с папой».


С женой Марией, фотография Михаила Барышникова

Это случилось 28 января 1996 года: Иосиф Бродский умер от инфаркта в 56 лет. Он писал в начале шестидесятых: «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я вернусь умирать». Так не случилось. Он нас наказал, и за дело. Бродский лежит на кладбище Сан-Микеле, в своей любимой Венеции, «в глухой провинции у моря».

«Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке – Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса» (1972).

автор: Валерия Новодворская

Медведь

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе