Захар Прилепин: «Я чувствую живую радость, оттого что опять вызвал бешенство»

«Обитель» целиком про жизнь лагеря на Соловках в 1920-х. Почему вдруг? У вас же до того все было сплошь про современность.

Несколько лет назад мой товарищ Саша Велединский предложил мне доехать до Соловков — потому что нашлись люди, которые хотят фильм с участием монастыря, причем неважно, какой эпохи. Мы прожили там неделю, раздумывали, в какое время поместить действие текста, который я, возможно, напишу. Основных вариантов было два: XVII век — я немножко больной по XVII веку, мне кажется, там какие-то важные вещи просматриваются для понимания, пышно говоря, русского пути, — ну и, естественно, сразу всплыли советские лагеря. Итоговый выбор был обусловлен тем, что я с детства увлечен Серебряным веком. Я оттуда возвожу свою генеалогию — и человеческую, и литературную, я помешан на поэзии декадентов, символистов, имажинистов, это пространство моего словаря, это мое время, мои титаны, полубоги и демоны. После того как мы туда съездили, я стал заниматься другими вещами, но однажды приехал в Москву, остался у Саши ночевать, и он меня спрашивает: «Ну что, придумал что-нибудь?» И я с лету, почти не размышляя, говорю: «Да, придумал», — и совершенно экспромтом выдаю некий сюжет. Его канва в итоге в книге и осталась. Саша сказал: «Отлично». Решили, что я напишу какой-то рассказ или маленькую повесть — этот разговор состоялся где-то 4 года назад.

Захар Прилепин по-прежнему живет в Нижнем Новгороде и в Москву переез­жать не собирается: чтобы дать интервью «Афише», писатель сделал остановку в Москве по пути из Ноябрьска в Париж

Фотография: Владимир Васильчиков

Там же 800 страниц в итоге.

Да. Ну я стал вовлекаться в историю, она обросла подробностями, героями… Вообще, я же въедливый. Я обложился литературой, заказал все, что можно, мемуары, документы, вплоть до экономических отчетов о том, как монахи вели хозяйство, истратил на это кучу денег, превратил свой дом в библиотеку Соловецкого монастыря фактически. Выяснилось, кстати, что ни одной художественной книги про Соловецкие лагеря никто не написал — может быть, причина в том, что там было не так много людей, как кажется. Мы ведь думаем, что там миллионы сидели, а в 1920-х, о которых речь в романе, там было максимум 6–9 тысяч человек. В 1930-х нагнали несколько десятков тысяч, но все равно людей через Соловки прошло меньше, чем через сталинские лагеря. Конечно, я ни в коем разе не собирался выступать в качестве адвоката лагерей, боже упаси. Но надо понимать, что в 1920-х это все-таки был еще не тот шаламовский кошмар, еще была романтическая установка на возможность перековки человека, и там наряду со всякими зверствами происходили вещи совершенно фантасмагорического толка.

Я как-то не уловил все-таки, в чем связь с Серебряным веком?

Она прямая. Мы как-то с Быковым общались, он спрашивает: «Пишешь роман? Собрался лагеря оправдывать?» А это было как раз после «Письма товарищу Сталину» (статья Прилепина, написанная в форме письма российской либеральной общественности Сталину. — Прим. ред.). «Бог с тобой», — отвечаю. Он говорит: «Ну чего тогда, это будет последний аккорд Серебряного века?» Я с тех пор так и говорю, что «Обитель» — это последний аккорд Серебряного века. Все это первое поколение советских лагерников — оно, конечно, во многом из московских и петербуржских салонов. Это люди, которые сначала переместились в хаос гражданской войны, а потом — например, на Соловки.

Насколько вам важны были традиции лагерной прозы? Шаламов, Солженицын?

Мне было важно сверить ощущения, конечно. Я перечитал всего Шаламова, «Архипелаг ГУЛАГ». Но я совершенно четко для себя понял, что тут и лагерь другой, и акценты другие. Это не те лагеря. И если меня кто-то будет ловить за лацкан…

Будет.

Я понимаю. Так вот — у меня все книги, все документы, все имена, все ссылки сохранены, и, если меня кто-то в чем-то попытается уличить, я докажу, что прав. Да, тема чудовищная, болезненная, страшная. И было бы стыдно, если бы я пытался фантазировать и как-то симпатично и розово все это описывать. Поэтому везде, где проявляются вещи, которые могут нас удивить, — у меня все строго по цифрам, все ходы записаны.

Я, вообще, про лагерную прозу скорее в смысле языка спрашивал. Там проскакивают же какие-то солженицынские словечки типа «волглый»; мне довольно часто еще Платонов мерещился.

Ну Платонов — это само собой; если ты перемещаешься в ту языковую стихию, ты никуда от него не денешься. Хотя Платонов — не мой писатель, я никогда не чувствовал физического растворения в его прозе. А что касается Солженицына — наверное, мы оба с Александром Исаевичем любим словарь Даля. На самом деле, чтобы войти в ощущение языка, я скорее читал дневники — Пришвина, Соколова-Микитова, вообще все, что попадалось: в романе же речь разная, потому что люди очень разного социального статуса друг с другом общаются. Ну и кроме прочего — там же издавались соловецкие журналы, я их прочитал все от корки до корки. И, кстати, удивился, что сама языковая сфера с тех пор не так сильно изменилась. То есть, допустим, слова «секс» и «сексуальный» — в романе их нет, а в соловецких журналах они появляются. И таких примеров были десятки, но я их все равно вымарывал, потому что глаз-то зацепится, скажут, что такого не было; ну и я решил, что не буду лишнюю работу себе придумывать.

«Обитель» — сугубо исторический роман, или он как-то с современностью рифмуется?

Когда пишешь такие тексты, надо избегать рифмовок. Я часто замечаю такое лукавство в исторических романах — автор знает о том, что будет после, и его герои начинают предсказывать то падение советской власти, то скорую войну… Я много читал мемуаристику, там никаких сверхпрозрений ни у кого не было. Так что у себя, если рифмы и появлялись, я их вырезал. И я в итоге достиг ощущения растворенности в эпохе. За три года почувствовал себя в хороводе всех этих лиц. Они начали как бы оживать, обращаться ко мне с какими-то просьбами… Я был таким полубогом на побегушках, как будто их владельцем. Хотя всегда считал это ужасным кокетством — ну как так, как герои могут с тобой общаться, все это ерунда. Но тут у меня и правда было ощущение, будто я вернул эту жизнь.

Захар Прилепин время от времени снимается в клипах дружественных рэперов — здесь, например, члены рэп-группировки правого толка «25/17» долго едут куда-то с топорами наперевес, а в результате оказываются у него на даче

У вас же там получается практически матрица плутовского романа, герой бесконечно попадает в какие-то странные приключения. Это потому, что вы кино в уме держали?

Да нет, скорее, у меня просто такая писательская походка. Я стараюсь, чтобы все оживало, двигалось, было абсолютно зримо. И мне кажется, этот парень там очень органично передвигается, мне даже не приходилось делать каких-то специальных усилий, чтобы его куда-то сдвинуть, никаких швов я у себя не замечаю. И похожие истории правда происходили со многими лагерниками. У одного моего друга-критика знакомый дед сидел в советских лагерях и в немецких — и говорил, что отличались они тем, что у нас (даже на позднем этапе) всегда присутствовала некая щель, куда можно было завалиться. В отличие от немецкого порядка с его четкой структурой, российская действительность — она щелястая. Даже если почитать трезво мемуары Лихачева — он пишет, что там оставалось время для творчества, он там составил словарь мата, написал несколько работ публицистических. Я, кстати, там в одном месте даже пародирую лихачевские мемуары, потому что он немного приврал. Ну то есть не приврал — лагерь ведь полнится слухами, так называемыми парашами. Я сам такое наблюдал, когда был в Чечне: приходят и говорят — соседнюю бригаду всю убили, ее больше нет, а потом выясняется, что погибло три человека. С лагерями то же самое — там же не было никакой информации, потому иногда появлялись истории совсем чудесного толка. Скажем, Солженицын где-то пишет, что чекисты сожгли в костре 40 человек. Ну это абсурд дикий, никогда ты не сожжешь сорок человек в костре. А просто изначально кто-то кому-то ногу опалил, и дальше это выросло в фантасмагорию. Я попытался со всем этим разобраться документально, основываясь на фактах.

Так или иначе, но все равно ведь попытка перековки человека закончилась неудачей.

Да, безусловно. Закончилось все чудовищным зверством. Но задача такая была поставлена, и они пытались ее решить. Людей в лагере изначально собирали не для того, чтобы их уничтожить, я готов все это на пальцах доказывать. Вот есть пресловутый очерк Горького о Соловках, за который его до сих пор костерят. Но я понимаю уже сейчас, что он что-то приукрасил, что-то увидел в розовом свете, но ничего не наврал.

У вас главный герой — такой человек без свойств, мы про него почти ничего не знаем.

Да, это голый человек, без идеологии, без четко проявленных черт — и доведенный при этом до некой крайности. Я это сделал осмысленно. Герой должен был быть голым человеком, но при этом русским.

А черты русского характера — это какие?

Равнодушие к собственной судьбе. Такая амбивалентность, когда страсть и бесстрастность, богохульство и внутренняя религиозность существуют одновременно — и в разных обстоятельствах проявляется разное. Мир не является объектом его рефлексии, он просто в нем существует. Русский человек как типаж не пребывает в том состоянии, которое описано в романах Достоевского. Люди — они… плывут. И ведь никакого перерождения русского человека вследствие этой чудовищной гулаговской истории не произошло. Это же один из самых страшных воплей либеральной общественности: гребаный народ, ты столько пережил, тебя гнобили в лагерях, били, кромсали, а ты снова пребываешь в тех же иллюзиях и не собираешься меняться. Я думаю, что русская история статична. Русский человек неизменен — в этом и есть залог его существования. И в бессердечии, направленном в первую очередь к самому себе. Это можно назвать жертвенностью, если ты любишь русских людей, если не любишь — можно назвать нецензурным словом.

 

Раз уж вы сами завели речь про либеральную общественность. Вы же этим «Письмом к товарищу Сталину» с ней окончательно размежевались в прошлом году, по сути. Вы имели в виду такую цель, когда его писали?

Не имел в виду, нет. Было просто какое-то заблуждение моих симпатизантов в отношении меня. Я с того момента, как начал что-то делать для «Лимонки», написал уже сорок таких писем товарищу Сталину, это все рассыпано по моим текстам. И когда я общался с Петей Алешковским, с Дуней Смирновой, они говорили что-то вроде: «Захар, ну ты же нормальный мужик, мы говорим на одном языке, у нас общие культурные коды, ну бросай ты своих нацболов». Я был не против: да, у нас общие культурные коды, но это не означает, что они остаются при своих взглядах, а я от своих отказываюсь. А у них такой сложился негласный договор — что я должен быть такой же, как они. Это письмо я написал даже не от раздражения, а от такого чувства утомительного недоразумения, накопленного с 1993 года. По сути, это письмо написано в моей голове уже тогда — просто тут оно нашло себе форму, как стихотворение: пришла в голову строчка «мы всем обязаны тебе, будь ты проклят» — дай, думаю, напишу текст.

А почему вас так заботит эта либеральная общественность? Каждое второе ваше высказывание посвящено тому, что вы ее в чем-то разоблачаете.

Она меня не заботит, это просто вошло в привычку. Ну да, часть моего сознания посвящена этой бесконечной шахматной партии — в которой, впрочем, давно уже ничего не меняется. Но ведь не только моего — точно так же эта партия привлекала и Достоевского, и Гоголя, и Чехова, и Булгакова, всю русскую классику. И я бы не сказал даже, что меня эта партия так уж интересует, — скорее это просто хороший источник вдохновения, точка отсчета. Вот, знаете, у Проханова году в 1993-м спросили, как он пишет свои сумасшедшие передовицы, он ответил: «Я просто включаю телевизор на 15 минут». Вот у меня вместо телевизора либеральная общественность.

Ну сейчас уже телевизор разговаривает передовицами Проханова. И ваши колонки, в общем, с литературной точки зрения отличаются от передач Дмитрия Киселева, но вектор-то пугающе похожий.

Мне об этом Аня Старобинец писала — у меня самого телевизора нет, честно, я не знаю, что он там говорит. Я ей отвечаю: Аня, ты же знаешь моих родителей! Мои родители — это Лимонов и Проханов. Моим взглядам двадцать лет. Я это всю жизнь говорю. Положим, кто-то повторяет мою риторику в телевизоре — но либеральная общественность повторяет риторику Новодворской двадцатилетней давности, да? И они по этому поводу не особенно переживают.

Ну а кто вообще имеется в виду под либеральной общественностью? Вы кого этим понятием обозначаете?

Тут все очень просто. Ядром либеральной общественности являются люди, которые поддерживали распад Союза в 1991 году, которые в целом приняли расстрел парламента в 1993 году, которые работали в средствах массовой информации против федеральных сил во время чеченской кампании, которые были настроены истерично по поводу грузинских событий. Они считают распад СССР благом, считают либеральную экономику благом и так или иначе придерживаются изрядно, на мой взгляд, мифологизированных европейских ценностей.


Прилепин и сам склонен к музицированию — вот здесь он, натурально, поет

Эти люди сейчас и так находятся в положении проигравших. Зачем с ними бороться?

Еще совсем недавно они в такой позиции не находились. Да и сейчас ситуация двоякая. С одной стороны, проигравшие. С другой — среди людей 80-х годов рождения мой друг Сергей Шаргунов, например, является белой вороной. Так или иначе, 90% столичной продвинутой молодежи, весь культурный истеблишмент, СМИ, глянец, какие-то правильные радиостанции — вся эта площадь занята либеральной интеллигенцией. В 90-х годах я реально чувствовал себя в гетто. Те взгляды, которые мне близки, были под спудом. Понятно, что это чувство, что ты в гетто, оно сейчас уже пролонгировано чересчур — ну это наследственное, надо это изживать.

Ну а с чем вы связываете то, что образованная продвинутая молодежь разделяет либеральные ценности?

Иллюзии. Первая моя статья про украинские события называлась «Пустите Украину в Евросоюз», потому что людям надо это на своей шкуре испытать. Не уверен, что они сделают правильные выводы, но — безусловно, это уже не та Европа, ценности ее не те…

Не те в сравнении с чем?

Не те, как они были нам представлены. Кормильцев про это еще в 80-х написал, просто никто не понял тогда, — гудбай, Америка, нам стали слишком малы твои узкие джинсы. Я же езжу по Европе, я вижу, какое там жесткое табу на самые разнообразные темы, как там сложно разговаривать, как тебя в Германии, во Франции, в Англии можно заткнуть на раз. Самый смешной пример: в Германии продали 300 тысяч экземпляров карреровской биографии Лимонова, она стала бестселлером, при этом ни одной книжки самого Лимонова на немецком нет. Я спрашиваю: «А чего, а почему так?» Мне отвечают: «Все знают, что он фашист, поэтому это не может быть издано никогда». Ну вам это не напоминает историю с Пастернаком — не читал, но осуждаю? Там колоссальное количество табу. Беляков в «Гумилев, сын Гумилева» тоже пишет, что учение Льва Гумилева в Европе под негласным запретом, оно не может там существовать, потому что любые рассуждения о взаимоотношениях этносов и тем более о главенстве одного и меньшем качестве другого в принципе не рассматриваются никогда.

Ну а разве здесь нет табу? Вот вы, когда история с опросом «Дождя» была, сказали, что вы за сохранение табу, в частности, в связи с блокадой Ленинграда и Великой Отечественной войной. Но тогда получается, что для вас табу — блокада, а для каких-то других людей табу — это Сталин, и…

Сталина навязала в качестве фигуры пресловутая либеральная общественность. Я бы вообще о нем молчал, если бы каждый день не повторяли, что Сталин — это Гитлер, и Путин — это тоже Гитлер. Пускай не будет никакого Сталина, пускай это будет нашей личной национальной трагедией, о которой мы будем тихо молчать, как многие нации молчат. Я не слышал, чтобы во Франции обсуждали алжирский геноцид — вот есть у них внутренняя трагедия, они понимают, что накосячили. Давайте и мы будем к этому корректно относиться, потому что для меня сравнение Советского Союза с фашизмом — это тоже табу.

Я, вообще, к тому и вел. Либо есть табу, либо нет — и тогда можно и Сталина обсуждать, и блокаду Ленинграда.

Давайте обсуждать холокост.

Я не против.

Ну нас просто съедят тогда. Для меня холокост — это табу. Да, мы понимаем, что количество жертв увеличено в несколько раз, и сами евреи это понимают. Но я против того, чтобы это обсуждалось. 3 миллиона или 6 — не имеет значения, это в любом случае чудовищное преступление против человечества, но, если это доказывать с утра до вечера, начнут подтачиваться какие-то основы морали. Вот так и сравнение СССР с фашизмом для меня подтачивает основы морали нашего национального естества.

Что «Афиша» писала о Прилепине

2005

«Патологии»

Лев Данилкин: «Это «пацанская проза» — с сапогами, казарменными разговорами про баб и особенно тщательно прописанными сценами возлияний; понятно, почему нижегородский филолог-омоновец и реальный фронтовик Прилепин уже успел обзавестись репутацией поставщика «окопной правды» чеченской войны и натуралиста; однако ж автор не так прост, как кажется».

2006

«Санькя»

Лев Данилкин: «Похоже, для Прилепина борьба с «гладкописью» — момент, существенный сам по себе; для него важно все время насиловать язык, держать градус, вышибать из текста «литературность», которая, не исключено, воспринимается им как своего рода стилистический аналог социальной чуждости, буржуазности».

2007

«Грех»

Лев Данилкин: «Факт остается фактом: чем однороднее, внятнее прилепинские рассказы, тем лучше, чище у него получается; чем «многоплановее», «метиснее», чем больше он озабочен трансляцией некоего чувства, а не собственно истории — тем претенциознее, хуже получается. Сюжеты съедают друг друга, и остаются одни «витамины».

2011

«Черная обезьяна»

Лев Данилкин: «До «Черной обезьяны» неясно было, что такое Захар Прилепин; многие прежние его вещи страшно резали ухо. «Черная обезьяна» — расчет за все выданные ему авансы. Она целиком (ну почти, за исключением разве что вставных новелл) очень хорошая, с внутренней музыкой проза».

2012

«Восьмерка»

Лев Данилкин: «ЗП — не просто литтехнолог, специализирующийся на характерах и сценах насилия. Ему удается нечто гораздо большее — схватить, прости господи, саму сущность, прости господи еще раз, русской жизни».

Мы же говорим по большому счету о мире фейсбука. Даже либеральных — положим, назовем их так, хоть это и неточно, — медиа осталось полторы штуки.

Это затаенные, очень мощные силы, которые диктаторски настроены и при любом изменении ситуации возьмут свой реванш, это совершенно очевидно. Там мощнейшее, подготовленное поколение 80-х годов. Мало какая идеология может вывести на улицы в Москве 70 тысяч человек единоразово.

Ну там все-таки не идеология выводила по большому счету.

Идеология, все нормально. Они тут же увели Болотную площадь у всех остальных и окрасили в свой цвет. Вот это, кстати, было первым моим серьезным разочарованием — я-то думал, что дело общее, а оказалось, что это их дело, не наше. «Давайте, ребята, мы вами тут порулим, мы же тоже за хорошее, как и вы». А я за другое хорошее! Ну они просто увели от нас протест и его приватизировали.

Вас не смущает, что в вашем диалоге с либералами нет никакого конструктива? Вы им предъявляете, они вам. Толку-то.

Диалога не может быть в принципе, потому что мы друг с другом не сражаемся. Я письма пишу не либералам, меня не очень интересует, как они их прочитают. Ну я чувствую живую радость, оттого что опять вызвал бешенство, но это для меня просто такой эксперимент. Я понимаю, что у большого количества бенефициаров (есть же такое слово?), которые управляют всем этим культурным процессом, я вызываю бешенство, но при этом я пишу такие тексты, что вы меня не затрете, я все равно буду. Но это моя личная забава, а в целом я обращаюсь не к ним, а к вашему поколению, к следующему, к этим 70–100 тысячам человек, которые выходят на площадь. Я пытаюсь объяснить, что клево — в нашу сторону двигаться, что мир будет леветь.

А как конкретно Россия может в эту левую сторону двинуться в текущей ситуации?

Я надеюсь, что крымская история даст некий жесточайший революционный импульс внутрь страны, чтобы она видоизменила свое существование.

В смысле — сепаратистский импульс?

Нет, я говорю про санкции. Они пока на словах только, но вообще это многообещающая история. Капиталы потекут обратно в Россию, все бабло, которое они 20 лет отсюда вывозили, будет вброшено в российскую промышленность, и часть проблем, которые меня интересуют, будет решена. Откроются новые производства, люди получат новые рабочие места, это даст демографический эффект, давно необходимый России. Понимаете, меня свобода волнует чуть в меньшей степени, мне писать не мешал никто никогда. Для меня два самых больных вопроса — это география и демография. И я вижу сейчас шансы для их решения. А уж третьим пунктом можно будет заняться вещами, связанными с публичной сферой.

Ну вам писать не мешают, а вот группам «Ляпис Трубецкой» и «Океан Ельзи» петь мешают, например.

Это очень глупые издержки. Тем более что ситуация совершенно зеркальная. Там Мацуев не приехал в Киев, Башмета лишили звания профессора Львовской академии. Мы сейчас с Учителем должны ехать в Киев на презентацию фильма «Восьмерка», я не уверен, что нас там очень ждут, тем более что Учитель вообще подписал это письмо.


Фильм «Восьмерка», если верить пресс-релизам, рассказывает о четырех друзьях-омоновцах — «современных мушкетерах», «настоящих патриотах», которые схлестнулись с «бандой, терроризирующей весь город». На Украине от его проката уже отказались.

А вы почему не подписали?

Мне и не предлагали, я человек ненадежный. Если бы предложили, я б тоже не подписал. Я люблю … [выступать] в одиночку.

У вас недавно был текст про то, как в Европе сейчас специально подавляют традиционные семейные ценности, чтобы бороться с перенаселением, зацепило словосочетание «мировые элитарные клубы». Они, по-вашему, правда существуют?

Конечно. Понятно, что это отчасти стихийная вещь, не то чтобы 10 масонов сидят под покровом ночи и принимают решения. Но клубы существуют — и в либеральной российской прессе, и в литературе. Я сам работал в СМИ, в пиаре, я понимаю, как это делается. Когда Кириенко у нас в Поволжье был полпредом, я участвовал в нескольких кампаниях — когда мочили кого-нибудь, я с радостью подключался, потому что они мне все неприятны были. И вот у Кириенко была некая тусовка, он вообще был продвинутый тип, — Щедровицкий, Глазычев, все они были в этом кругу, и я видел, что какие-то вещи происходят вполне рукотворно. И говорить, что их нет в мире и весь мир — это свободная стихия, — ну это ерунда. Мы же знаем, что в экономике это не так, что Евросоюз дрючит всю Восточную Европу, — и что же, в идеологии этого нет? Вся эта гомосексуальная проблема, которая меня волнует в десятой степени, — ну в течение двух лет произошел такой мощнейший всплеск! Просто так он не мог произойти. В 2005 году в Европе такой ситуации не было. А когда я сейчас приезжал в Финляндию, кажется, мне сказали, что идет массовый исход из лона католической церкви, потому что она не благословляет гомосексуальные браки. Ну это бред какой-то! Католической церкви гораздо больше лет, чем журналу GQ, например, почему она должна, задрав рясу, куда-то бежать?

И все-таки: вы правда думаете, что кто-то сел и решил, что во избежание перенаселения мы сейчас будем разрушать традиционную семью?

Нет, конечно, никакой единой силы. Но есть самые разные клубы, но в том числе одно из решений подобного толка было принято. Как некогда были приняты решения касательно Советского Союза. Есть эти ролики в ютьюбе, где люди из определенных лож в каких-то интервью все это открытым текстом произносят.

Лож? То есть все-таки масоны?

Я не знаю, какие там ложи, но там сидит серьезный человек с хорошей бородой, который подробно объясняет, что нужно сделать с человечеством. Понятно же, что ситуация имеет некие организационные ресурсы. Ну вот кто берет и начинает собирать подписи лауреатов Нобелевской премии? Это же кто-то делает? Или они сами вдруг собрались и сказали: «Какой ужас творится в России, давайте напишем письмо». Есть конторы, которые этим занимаются, эти конторы достаточно весомы. Давайте честно себе признаемся: просто так ничего не появляется. Вы же не думаете, что Табаков позвонил Башмету и сказал: «Давайте напишем письмо в поддержку действий России в Крыму».

Ладно. А какова во всей этой непростой ситуации функция писателя? Он ведь сейчас не занимает той же позиции, что во времена Достоевского?

Я думаю, что занимает, никаких потерь в этом смысле нет. И даже наоборот — с каждым годом литература все больше набирает вес. Я вижу огромные плакаты Улицкой, Рубиной; Проханов в каждом городе собирает по огромному залу. Я в Питере собирал практически стадион, три тысячи человек, люди по билетам пришли — за день до меня там выступала Валерия, на следующий день — Олег Митяев. Смотрите, кто возглавлял митинги на Болотной? Быков, Олег Кашин, Лева Рубинштейн — литераторы. У Лимонова — тоже литератора — свой митинг. На Поклонной стоят Проханов, Поляков и Кургинян. Ни в одной стране мира такого нет, чтобы писатели и публицисты могли собрать многотысячный митинг. Поэтому значение литературы сверхвелико, я думаю, что влияние больше, чем в пушкинские времена.

Но тогда этим интересовалась еще и власть. Вам, наверное, Путин по телефону не звонит.

Не звонит. Но я думаю, что они в курсе. Я все больше убеждаюсь, что какое-то внимание они на это обращают. Собственно, есть история, которую я совершенно не скрываю. Имела место быть встреча с Путиным. Мне предложили поехать, я ответил, что не хочу. Перезвонили еще раз — я опять сказал, что не хочу. Потом позвонили уже из администрации: «Будь добр, тебе нужно туда прийти». Я говорю: «Ну я же что-нибудь дурное спрошу». «А ничего страшного, — отвечают, — ты, главное, приходи». Ну я пришел, спросил про Тимченко и про все остальное, был огромный скандал. Мне две недели не перезванивали, я думал — все, отношения порваны навсегда. А через две недели звонят и говорят: «Захар, мы в восторге, спасибо, что ты пришел. Ты нас спас, потому что требованием центрального персонажа этой истории было, чтобы появился Захар Прилепин».

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе