От оттепели до распутицы

Подданные нескольких государств

I. Зимнее тепло

«Кто пустил в оборот эту байку про либеральные шестидесятые годы?» — почти вскричал в мемуарах мой покойный товарищ, кинодраматург Анатолий Гребнев. (Настрадался от тогдашних начальственных цензоров).

Да, конечно, в значительной степени — байка. Хотя…

Как-то ни разу не приходилось задуматься: с каких пор зима, зимняя стужа, для России привычная, стали приобретать в ее поэзии (как известно, гипертонически чуткой к колебаниям нравственного климата) смысл синонима жесткости? Даже — жестокости. (Так и в политической, идеологической сфере: подморозить Россию звал «духовно прогрессивный реакционер» Константин Леонтьев — понятно, дабы изжить «либеральную гниль»).

«Холодно розам в снегу» (Мандельштам). Как свершилось? Когда? Почему?

Возможно, поэзия, расставшись, и навсегда, с золотой, соразмерной, синтетической (от слова «синтез», а не «синтетика») гармонией Пушкина, поэта (вторю Юрию Афанасьеву, его памятно-замечательной статье в «Новой») империи и свободы — одновременно и совместимо! — сама, говорю, поэзия ощутила скорее, чем осознала, поистине ледяную природу российской государственности. Неприступной для частных забот человека и уж тем более — в лучшем случае — холодно безразличной к лепету-трепету бесполезных для государства поэтов. Так что соотнесенность, с одной стороны, климата, известного своей суровостью и неотрывного от самого понятия «Россия», а с другой, имперской идеи, завершенной и затвердевающее-костеневшей, как все чересчур завершенное, была неизбежна.

«Безвременье»… В сущности, странное слово. Время, какое-никакое («Бывали хуже времена,/Но не было подлей»), ведь бывает всегда? Но словарь русского языка, который (в отличие от поэтов) трудно заподозрить в аллюзионности, утверждает свое: «Безвременье — пора невзгод». И главное: «Общественный, культурный застой».

А пресловутая «оттепель» (заговорим наконец и прямо о ней), начало которой можно считать с 1956 года, с ХХ съезда КПСС, ну, может, немногим раньше, а конец — еще до свержения Никиты Хрущева, она что же, время?

Как сказать. Скорее, не время, а промежуток от безвременья до безвременья. От сталинщины до брежневщины.

«Зимнее тепло», — объяснил явление оттепели природной Владимир Даль, поэт в лексикографии. То есть тепло временное, нестойкое. «Оттеплело» — значит «отпустило». Как отпускает болезнь (случается, и неизлечимая).

Но какая же бывает по этому поводу радость — особенно у таких легковерных существ, как опять же поэты! «Примерзло яблоко/К поверхности лотка,/В киосках не осталось ни цветка,/Объявлено открытие катка…/Все это значит, что весна близка!».

Правда, эти стихи Леонида Мартынова — 1952 года, написанные еще при Сталине, который казался вечным, и вряд ли уже достаточно пуганый автор осмелился прямо намекнуть на ожидание перемен в морозной, «подмороженной» стране. Не то что всего двумя годами позже: «Все-таки/Разрешилась,/Больше терпеть не могла,/Гнев положила на милость./Слышите:/Градус тепла! «И — чтоб понятнее: «…Радость/Всем нам весна принесла./Вы понимаете: градус,/Благостный/Градус/Тепла!».

Взрослый человек не стал бы так ликовать, имея в виду тот градус, который можно отметить термометром…

Сегодня непросто представить степень популярности этих и подобных стихов Мартынова в годы уже полувековой давности (включая безумные преувеличения: «Мартынов гораздо выше Пастернака», утверждал умный Борис Слуцкий, тогда также воспрянувший, попросту сказать, наконец начавший печататься). Но такова была злободневно-насущная потребность людей, заждавшихся «весны», в приход которой уже было перестали верить.

Хотя, по чести, и выстраданность веры, и почти утрату ее куда сильнее выразил Илья Эренбург, сравнительно и незаслуженно мало известный как стихотворец. «А мы такие зимы знали,/Вжились в холода,/Что даже не было печали,/Но только гордость и беда./И в крепкой, ледяной обиде,/Сухой пургой ослеплены,/Мы видели, уже не видя,/Глаза зеленые весны».

Тем более не случайно именно он, Эренбург, нашел имя периоду оттаивания страны от сталинизма: «Оттепель». Назвав так повесть (1954—1956), имевшую громовой успех и заполучившую яростных и опасных врагов, не желавших никаких «оттепельных» послаблений со стороны режима. Даром что она, признаться, вышла поспешно-неряшливой, отчего от нее осталось, собственно, только знаковое понятие.

С учетом того, куда неминуемо завернет продолжение нашего разговора, я, удивляясь собственной наглости, как бы пристраиваюсь под бочок к знаменитому советскому писателю.

Ибо и от названия моей, вовсе слабой, ребячески наивной статьи в журнале «Юность» (декабрь 1960-го, аккурат накануне начала самих по себе шестидесятых годов), где я всего лишь пытался отметить появление иной, чем была, психологии, новых черт нового поколения, нечаянно вошло в обиход понятие «шестидесятники».

Хотя, пораздумав, допускаю во всем этом и неслучайность. Общество, неожиданно для себя самого попытавшееся превратиться в гражданское, то есть именно в общество, а не в колонну, шеренгу, толпу, скопище холуев и рабов, стало нуждаться хоть в каких-то опознавательных вешках, терминах, дефинициях.

«Шестидесятники» — во всяком случае понимаемые стереотипно (мол, все, как один, верили в «социализм с человеческим лицом», поголовно рвались жить «по ленинским нормам» — терминологический провал со стороны автора одноименной статьи. Почему — поясню потом. «Оттепель» — понятно, точное до гениальности.

II. Железной страны золотая пора

Долгие годы я бессердечно отказывал своей жене, мечтавшей увидеть Прагу; тем более, иной раз представлялась-таки возможность съездить по турпутевке в «братскую соцстрану». Не хотелось оказаться там, где, я считал, мне могут, имеют право плюнуть в лицо за 68-й год, а я только утрусь. Из-за чувства вины.

Безвинной? Как сказать. Вины перед «соцбратьями» не было разве у тех единиц, что вышли с протестом на Красную площадь. А мы, остальные… Единственное, что (казалось) могли сделать, — болеть за чешскую сборную по хоккею, и то втихаря, в окружении злобно вопящей массы: «Бей чехов! Мы их кормим, а они…».

Говорят: именно 68-й, советские танки в Чехословакии, гибель «пражской весны» (как ложится слово в разговор, так сказать, с климатическим, «оттепельным» уклоном) и оказались концом этой самой «оттепели». Крахом последних иллюзий.

Не думаю. Если и так, то все это слишком предвиделось. Когда в разгар чешской «весны» двое моих друзей, переводчик Михаил Кудинов и критик Лазарь Лазарев, накануне побывали в Праге, я жадно расспрашивал, понимая, что решается и наша судьба: как ваше предчувствие? Стерпит брежневская братва разгул демократии у себя под боком? Или — «войдем»?

Что ты, эйфорически отмахивался старый лагерник Миша, но искушенный умница Лазарь вернулся мрачнее тучи. С четко дурным предсказанием: «Войдем». Увы, так думал и я. «Что ж теперь? Неужели до пражских Градчан/Довлачится хромая громада?/Что от бранных щедрот до потомства дойдет?/Неужели один только Стыд?» — заранее тосковал Олег Чухонцев.

(Кстати: когда, в перестройку, я решился на путешествие в Чехословакию, все вышло наоборот. В стране, где коммунистические верха еще блюли целомудрие рушащейся идеи, ночью на стенах писали: «Горбачев», а полиция утром стирала крамолу. И даже меня, случалось, приветствовали как автора легендарного коротичевского «Огонька»).

Наша власть, уже послесталинская, вообще делала, кажется, все, чтобы иллюзии вышибить. Более — чтоб они и не зарождались. 1956-й — год «антикультового» ХХ съезда, да! Но и год вторжения в Будапешт. Сама «оттепель» — не только реабилитация гулаговских узников, что, конечно, еще незадолго до того казалось немыслимым чудом (да и казалось ли?), не только вынос Сталина из Мавзолея и сгоряча дозволенный «Иван Денисович», но и разрушение церквей. Новочеркасск!!! И хрущевский кулак, не метафорически занесенный над головами интеллигентов. Говоря конкретнее об области, мне наиболее близкой: и его ж поношения «обголенной фульки», как, рассказывали, учиняя в Манеже погром, Никита Сергеевич перекрестил «Обнаженную» Фалька. Организованная охота не Виктора Некрасова. Неотвратимо грядущий крах «Нового мира». Газетные поношения «Вертинского для неуспевающих студентов», он же «сочинитель белогвардейских мелодий» (Булат Окуджава).

Словом, температурные перепады — из жары в холод; казалось, еще чуть-чуть, и опять — в сибирский или мордовский. Да что там, при Хрущеве за «политику» уже по новой пошли в лагеря, пусть не косяками.

Поистине: «Кто пустил в оборот эту байку про либеральные шестидесятые годы?» (Анатолий Гребнев).

Как же тогда они могли запомниться и вот такими? «Веселое время!.. Ордынка… Таганка…/Страна отдыхала, как пьяный шахтер,/И голубь садился на вывеску банка./И был безмятежен имперский шатер./…А что еще надо для нищей свободы? — /Бутылка вина, разговор до утра…/И помнятся шестидесятые годы,/Железной страны золотая пора» (Евгений Блажевский).

Шестидесятые — пора моей молодости, но я все же старше покойного Жени лет на десять — двенадцать и не решился бы повторить красноречивую формулу. В крайнем случае — позолота. А таким и так «помнится» только то прошлое, к которому ты сам едва прикоснулся. Обжить — не успел.

Но ощущение безупречно. Воздух! «Глоток свободы» (нищей). И ведь даже избиение Пастернака (помню, как мы с Окуджавой, тогда служившие в издательстве «Молодая гвардия» и к Союзу писателей еще не имевшие отношения, с бессильной яростью читали в учрежденческом коридоре «Литгазету» с материалами травли), даже, страшно сказать, окровавленный Будапешт — прочищали сознание, освобождая его от иллюзий относительно власти и ее быдла.

Юлия Латынина заметила в «Новой» (№ 80), что мы «несколько раз ложились спать в одной стране, а просыпались в другой»: после ареста Ходорковского, убийства Политковской. Я живу много, много дольше ее и соответственно просыпался «в другой стране» гораздо чаще — начиная, наверное, с «венгерских событий», заставивших повзрослеть, включая тот миг, когда впервые услыхал по ТВ новый гимн, вернее, гимн новой России на музыку Глинки (многие ль помнят это событие?) и зарыдал слезами освобождения. В частности, освобождения от стыда.

Но мы и одновременно ухитрялись жить в разных странах, оставаясь в пределах одной единственной.

Нина Берберова записала: при режимах реакционных (понимай, как ни странно: всего лишь реакционных, не хуже того) власть требует от писателя не писать того-то, а при тоталитарных — писать строго то-то и так-то. «В этом вся разница». Немалая! Говоря о моих современниках и коллегах (смысл легко вывести за пределы нашей профессии), выходит, все мы бывали подданными двух, трех, если не более государств.

Не веду речи как о чересчур очевидном — о певцах тоталитаризма, но понимать ли, что, скажем, хотя бы и я, принужденный оставаться в рамках цензуры (как ее ни обманывай) и писавший недозволенное, опасное «в стол» — то есть косвенно следовавший первому из запретов, — жил в государстве всего лишь реакционном? А отчаянных самиздатчиков, не скрывавших своих имен, надо считать жителями государства свободы?

Как бы то ни было, Солженицын в «Теленке» так и сказал: «Однажды утром проснулся я свободным человеком в свободной стране!!!».

В целой стране — в советские шестидесятые годы.

Так имел право сказать о себе, вероятно, один Александр Исаевич, по крайней мере считанные единицы, но возможность выбирать свою «страну», не меняя адреса, худо-бедно, всем нам давала — кому и дала — «оттепель».

…Когда-то, в пору работы над повестью об одном декабристе, мне пришла в голову аналогия, вероятно, слишком красивая. Вот так, мол, «они», ссыльные, вспоминали как свою кратчайшую «золотую пору» переход весенним, цветущим Забайкальем от тюрьмы до тюрьмы. Но все же от каторжных нор Нерчинска до построенных специально для них «цивилизованных» казематов Петровского Завода. От дикого хама, нерчинского «оберберггауптмана» Бурнашова, мечтавшего извести высокородных каторжников, к обходительному петровскому коменданту генералу Лепарскому.

Мы оставляли (и ведь думалось, навсегда!) своего генералиссимуса, не только по неизбежной ограниченности, но и в надежде освободиться — наглядно персонифицируя в нем все зло тоталитаризма. В поисках укоризненного контраста натыкаясь, разумеется, на Ленина.

Иллюзия? Самообман? Еще бы. Например, для Олега Ефремова, постановщика ленинианы Михаила Шатрова, «идея революции и ее вождь не подвергались ни малейшему сомнению». Свидетельствует Анатолий Смелянский, ефремовский соратник и друг: «Вся история России делилась на «до Сталина» и «при Сталине», «под Сталиным». Он полагал, что именно этот человек изменил лицо страны, искорежил что-то очень важное в русском народе. Он размышлял о Сталине примерно так, как Алексей Константинович Толстой размышлял о монголах, непоправимо испортивших отечественную историю».

Одна иллюзия — страшная, действительно «искорежившая что-то очень важное», то есть обожествление кровавого тирана, — уступала место другой, об ангелоподобном Ильиче, не менее лживой. Но стоит осторожно заметить вот что. Иллюзию далеко не всегда поставишь в вину тому, кем она овладела. Она может быть подобна торможению на крутом спуске. Странно (а теперь и смешно?) вспомнить, но Ленин, этот «Сталин вчера», назначенный на роль антипода своего преемника, оказался как бы местоблюстителем тех, настоящих врагов сталинизма, которые объявятся на свет позже, в иную эпоху. (Коли на то пошло, ведь и Хрущев соблюдал место будущих, последовательных разоблачителей корней «культа»).

И тот же я лично, кое-что осознавший уже к началу шестидесятых (умом не своим, а старших друзей, на которых мне повезло), спокойно относился к формуле, перенятой из языка коммунистической партии — «жить по ленинским нормам». Дескать, если вам именно так хочется называть открытые ворота сталинских лагерей, возвращение к жизни «лагерной пыли» («Я — хрущевка», — говаривала все понимающая Ахматова), да ради Бога!

Уж не знаю, трогательно или все-таки глупо (скорее то и другое вместе) было, когда «продвинутый», «прогрессивный» зал театра «Современник» на спектакле по пьесе Шатрова «Большевики» вместе с ленинскими «наркомами», находившимися на сцене, пел «Интернационал» (слова которого, в отличие от нашего старо-нового гимна, знали все).

Другое дело, что пафос, подбитый новейшей ложью, вскоре утомлял, сникал, и вот, по воспоминаниям Михаила Козакова, одного из «наркомов», на сцене начинали играть в морской бой, петь: «До основанья, а зачем?»

При нашем новом «коменданте», сменщике Сталина, с пафосом вообще было плохо: масса, привыкшая цепенеть при мысли о полубоге, редко являющемся избранному народу, с фамильярностью распустившихся холопов отнеслась к говорливому, суетливому, по-своему демократичному Никитке.

Думаю, он как никто воплотил в себе — да, в формах подчас карикатурно курьезных, даже гротескных, но в этом и острота воплощения, — всю противоречивость «оттепели» — как-никак, его детища, пусть непослушного, изрядно раздражавшего своего родителя.

Взрывного, наивного, хамоватого, хитро-дремучего, возможно, просто неграмотного (не знаю, верить ли, что после него не осталось ни одного собственноручно написанного документа, но убежден, что реформа по упрощению русской грамматики, слава Богу, не состоявшаяся, оставившая в памяти уникумы вроде «заЕц» и «огурцИ», была навеяна памятью генсека о его трудностях с правописанием). Но когда говорят — а говорят! — что Лаврентий Берия, одолей он соперников, был бы на том же месте не хуже, а то даже лучше, радикальней в антисталинизме, — э, нет! Интриган-партократ, что бы там ни было, не чета интригану-гэбисту: там, в «органах», другая школа, другая психология, профессиональные подозрительность и злопамятность. И пал Никита, пусть уже по заслугам ненавидимый интеллигентами, свыше заслуг презираемый народонаселением, все-таки по простодушию. Чекисты, им же пригретые, кстати, его и предали: «Семичастный, Шелепин).

Так или иначе: «Снова тяжелые времена, — записал в 1968 (!) году Давид Самойлов, один из умнейших людей российского ХХ века. — В России трагедия не повторяется фарсом. В ее истории нет просвета. (Хотя, выходит, все-таки был? — Ст. Р.). Это история угнетения духа. Все наши бунты жестоки и безрезультатны. Мы порождаем святых, которых потом канонизируют угнетатели.

Россия — страна, в которой нет общества.

Репрессии. Озверение бездарей, тупиц и бывших палачей.

Острый момент расчищает дорогу диктатуре. Надолго ли?».

Недостает оптимизма возразить по существу. Но неужели, когда «золотая пора» минула (или привиделась), позолота стерлась и была сбита, совсем исключилась возможность того самого, не географического «выбора страны», выбора свободы.

(Продолжение следует)

Станислав Рассадин

Новая газета

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе