Виталий Куренной: «Культурная жизнь у нас не локализована»

Если в западном обществе процесс дисциплинирования происходил через «овнутрение» идеологического аппарата, то в СССР он носил наружный характер: индивид становился подобен насекомому с пристроенным к нему скелетом. Культуролог, философ и эссеист Виталий Куренной рассказал Т&P о большевистской культурной революции и теневых формах отчуждения общества от государства.

© Зарина Кодзаева

— Виталий Анатольевич, как бы вы описали сегодняшние взаимоотношения государства и культуры в России?

— Всякому, кто следит за повесткой дня, очевидно, что мы наблюдаем возвращение темы культуры в спектр центральных интересов правительства — так, 2014 год объявлен в России годом культуры. Возникает вопрос, как это трактовать. Если мы говорим о культуре как о некотором сегменте учреждений, через которые с этой материей стремится работать правительство и другие уровни власти, то в этой части мы, на мой взгляд, еще не вышли из советской колеи. Что, собственно, и провоцирует воспроизводство некоторых узнаваемых рефлексов в этой области.

В вопросах культуры история имеет первоочередное значение, поэтому хорошо бы вспомнить наше недавнее прошлое, понять, зачем эта культурная махина вообще создавалась. И тут надо сказать, что вопрос о культуре был поднят в советский период в качестве ключевого очень быстро. Как только большевики решили задачи захвата и военного удержания власти, то есть основные военно-политические проблемы, оказалось, что все идет не так, как предполагалось: общество, которое должно было бы возникнуть в результате этого переворота, отчего-то не возникло, — технологии не развиваются, производительность труда низкая, люди не умеют ни управлять, ни работать. И хотя любые исторические аналогии всегда хромают, параллели с обращением к культуре в нынешний период политический стабилизации здесь, конечно, напрашиваются.

Ленин с присущей ему прозорливостью сразу это почувствовал и предложил свое решение — это решение называется «культурная революция». О культурных задачах она начинает говорить уже начиная с 1919 года, когда на VIII съезде РКП (б) заявляет, что «без наследия капиталистической культуры нам социализма не построить». В 1921–1922 гг. этот аспект полностью оформляется — одновременно с программой НЭПа — уже как задача «культурной революции». Последние работы Ленина на разные лады посвящены прежде всего вопросам культуры и «культурничества», а сама задача культурной революции является, по сути, неотъемлемым дополнением — если не подлинным ядром — новой экономической политики: то и другое было сложным маневром «тактического отступления», включающим послабления старым формам культуры и экономики. Что, помимо прочего, означало и ликвидацию радикальных форм «пролетарского» авангарда — как несвоевременного явления — отсюда все реверансы Ленина в адрес «лучших образцов» буржуазной культуры.

Этот отступательный маневр нужен был ровно до того момента, пока не будут созданы условия для решительного наступления новых форм. Сталин, на мой взгляд, верно следовал этому ленинскому плану: как только у него возникало ощущение, что можно переходить в наступление, эти тактические реверансы прекращались и осуществлялась радикальная ломка прежних элементов — так, коллективизация и индустриализация ликвидировали прежние экономические уклады. В этом ряду культурная революция была самым долгоиграющим моментом — было понимание, что здесь все меняется медленнее: прежде чем уничтожить остатки старой культуры — включая не только уничтожение «старой» интеллигенции, но и чистку партийных кадров, — надо было вырастить новый слой уже чисто советской интеллигенции. О решении задач культурной революции Сталин поэтому объявляет позже всего — прямо накануне войны, на XVIII съезде ВКП (б) в 1939 году.

— Что большевики вкладывали в понятие культуры?

— Понятие «культура» как оно оформлялось в период этой самой культурной революции, имело очень неопределенное значение. Однако если попытаться все же выявить ее смысловой знаменатель, то, на мой взгляд, речь идет о том, чтобы различными организационно-управленческими решениями добиться интериоризации населением новой системы индивидуальных и социальных габитусов (неслучайно понятие «интериоризации» играет столь важную роль у того же Льва Выготского), то есть сформировать, по сути, новую систему социальных институтов, обеспечивающую трудовую дисциплину, производительность труда, навыки управления и подчинения и т.д. Сюда же включаются и чисто пропагандистские задачи, обеспечивающие лояльность идеократической власти большевиков.

Не буду вдаваться в механизмы, которые были при этом использованы, — сегодня они довольно хорошо описаны. Речь идет о разрушении органической ткани всех возможных типов сообществ, вылущивании отдельных атомов и индивидов, которые затем механически интегрировались системой советских учреждений — предприятиями, организациями, лагерями и т.д. Оказавшись один на один с системой пропаганды, человек становился ее легкой добычей — вопреки всякой очевидности своего собственного опыта. Йохен Хеллбек, подробно описавший этот механизм на материалах дневников сталинского периода, показывает, например, как женщина начинает верить в то, что ее муж действительно «враг народа», отказываясь под давлением публичной пропаганды от своего прежнего категорического убеждения в его невиновности.

https://tnp-production.s3.amazonaws.com/uploads/image_block/000/022/607/image/base_cc1a8fab37.jpg

Конечно, здесь уместно вспомнить концепцию «дисциплинарной власти» Фуко, описывающий в чем-то аналогичные, а в чем-то совершенно иные процессы в западных обществах. Однако при всей формальной схожести здесь существует огромное различие в механизме реализации дисциплинарных диспозитивов, что не могло не отразиться и на различии результатов. Все же в западных обществах индивид контекстуально был поставлен в такие условия, что процессы дисциплинирования протекали относительно спонтанно, таким образом, что индивид воспринимал себя — справедливо или нет, другой вопрос — как инстанцию, отвечающую за успешность или неуспешность своей траектории в социальном контексте, то есть в самом деле интериоризировал дисциплинарные диспозитивы, они индуцировались в нем, а не грубо навязывались извне. Поэтому эти диспозитивы образуют его, так сказать, внутренний скелет. В советском же варианте этот скелет имел преимущественно наружный характер — как у насекомого. Причем дизайн этого скелета вычерчивался вполне себе инженерно-проективно, тогда как в основе этой практики лежал тезис о безграничной — в конечном счете — пластичности антропологического материала. Отсюда, например, и триумф такого явления, как лысенковщина — в противоположность генетикам он утверждал именно такую пластичность живых существ, — Лысенко совершенно вписывался в эту дискурсивную формацию радикального авангардизма. Должен заметить, что мы до сих пор никуда не ушли от этой утопической модели рационально-контролируемой «формовки», совершенно не случайно единственным интеллектуальным явлением, спокойно пережившим советский период и диффузно распространившимся в системе управления в постсоветский — это последователи и наследники идеологии Г.П. Щедровицкого, расфасовавшего эту идеологию социального проектирования в понятные и убедительные для нынешних управленцев техники.

— Неужели ничего из этого новой культуры не усваивалось?

— Разумеется, эта метафора эндо- и экзоскелета призвана здесь наглядно высветить ситуацию, в действительности, конечно, все было много сложнее. В частности, элементарные цивилизационные навыки конечно же усваивались. Как указывает Шейла Фицпатрик, уже в 1930-х в советском обществе сложились три основных культурно-цивилизационных иерархических уровня. Во-первых, самым широким образом, включая значительную часть деревенского населения, были распространены элементарные навыки «цивилизованного» поведения — правила гигиены и элементы грамотности. Следующий уровень в этой культурной иерархии — это, условно говоря, городской рабочий класс. Здесь грамотность является повсеместной, человек не просто моет руки, но еще и причесывается, следит за своей одеждой, реже бьет жену. Третий уровень соответствовал управленческой, административной элите. Принадлежать к этому уровню означало: быть в курсе новостей, понимать международное положение, разбираться в политике и литературе, посещать театры, демонстрировать этикет. Процесс цивилизации ориентирован здесь, в общем-то, в соответствии с классической, просвещенческой культурной иерархией — в сторону грамотности и в целом образования, а также потребления произведений высокого культурного «канона» (неважно, что сам канон собирался ad hoc, быстро и произвольно). Посмотрите, например, на эволюцию иконографии народных промыслов — они все, вроде Мстеры или Палеха, родились из иконописных центров. И кто там заменил Николая Чудотворца и прочих почитаемых святых? Пушкин, конечно, с героями своих сказок.

Но это, повторюсь, внешняя экзоструктура культуры, частично, конечно, интериоризированная. Но в культуре протекали и теневые компенсаторные процессы. Как только репрессивная система, поддерживающая экзоскелет и постоянную насильственную мобильность населения, ослабела, быстро развивается процесс спонтанного формирования и стабилизации разных видов теневой культуры в самом широком спектре — от проникновения лагерной культуры в городские дворы, армию (дедовщина) и т.д. до диссидентского движения. Как бы эти формы теневой культуры ни различались по установкам и ценностным ориентирам, их так или иначе объединяло одно — отторжение сконструированной внешней системы правил, то есть разные формы отчуждения общества от государства, лояльность каким-то другим ценностям и институтам. Собственно, всенародно любимый Владимир Высоцкий — он в основном именно про это. Проблема этого отчуждения не решена до сих пор: вот что такое, например, коррупция — да еще и в таких масштабах? Это позиция, в соответствии с которой вы вроде как находитесь при исполнении определенных правил и регламентов, но на самом деле их не принимаете, действуя в пользу каких-то других институциональных норм. Патриарх Кирилл вот только что высказался об «отчуждении русских от государства», имея в виду, что русским надо занимать должности и посты в государстве и бизнесе. Я также использую понятие «отчуждение от государства», но в другом смысле. В силу памяти о репрессивной природе этого государства люди отчуждены от него даже тогда, когда занимают в нем посты и позиции, они не играют по его правилам, а играют вопреки этим правилам, паразитически используют его в собственных целях — это и есть коррупция. И это на самом деле одна из фундаментальных проблем именно культуры, а вовсе не только правовая или законодательная проблема.

Здесь мы, конечно, заговорили о культуре в фундаментальном смысле слова — как о системе практик и габитусов, что, конечно, правильно, если мы серьезно говорим о культуре. Но давайте в рамках нашего разговора вернемся к культуре в узком смысле — как ансамблю учреждений определенного рода, маркированных этим понятием. Как таковой — в основных своих чертах — этот ансамбль сложился в сталинский период как результат мер «культурной революции». Война, разумеется, означала здесь значительную цезуру и при этом серьезные содержательные коррективы, например, в форме возвращения церкви в пространство организационного контроля или нового учреждения филологического факультета и факультета философии. Однако поскольку задачи культурной революции рассматривались как выполненные, то в послевоенный период происходит, как говорит мой коллега Руслан Хестанов, рутинизация культурной политики в СССР. Этот процесс завершается формированием первого в мире Министерства культуры — как раз в 1953 году, когда умер Сталин.

— Это было первое в мире министерство культуры?

— Да, первое в мире. Это советская идея. До этого государство в таких масштабах не ставило задачу управления культурой в сопоставимом по масштабу ведомственном ключе. Кстати, когда недавно Кирилл Разлогов говорил о том, что «культура» у нас продолжает пониматься как «министерская культура», то это прямое наследие именно вот этой сталинской конструкции.

В известном смысле это, повторюсь, была попытка на уровне учреждений решить ту задачу, которую в другой модели решал дисциплинирующий процесс цивилизации, в разных аспектах описанный тем же Норбертом Элиасом или Мишелем Фуко. Однако в советском случае этот процесс был откровенно нагружен идеологией, что, собственно, и позволяло в послесталинский период его довольно легко распознавать и от него дистанцироваться. В этом отношении Леонид Ионин давно и справедливо указал, что в СССР была возможна свобода — именно как такой вот акт дистанцирования, возможность выбора — в пользу, опять же, разного рода теневой повседневной культуры. В тех обществах, где этот механизм не был шит белыми нитками, как в СССР, такого рода свободный акт крайне затруднителен, если вообще возможен, — аппараты дисциплинарной власти выстроены там более фундаментальным образом. Конечно, понятие «свободы» здесь имеет довольно специфический смысл, речь идет, скорее, о произволе, а не свободе в философском смысле слова, но примерно ясно, о чем речь.

Правда, идеология и пропаганда как функции были вынесены из Минкульта, по сути, этими вопросами в области культуры занималось непосредственно ЦК. Издательство РОССПЭН сейчас публикует некоторые соответствующие архивы ЦК, которые переполнены кляузами, запросами, доносами, разыгрывающими революционную риторику и т.д. Это была реальная доносительская помойка.

В порядке комментария добавлю только, что отношения с ним советская власть в сталинский период выстроила на вполне рыночных условиях. Гонорары были фантастические, наследники Максима Горького и Алексея Толстого получали миллионы в порядке выплаты по авторским правам. В одном из документов мне попадалась цифра, что Евгений Вучетич получил за монумент «Родина-мать» на Мамаевом кургане гонорар 2 миллиона рублей. Неимоверно широкая сеть театров в СССР была особым рынком для обогащения драматургов — за постановку всякой чепухи всякий раз полагались немаленькие авторские отчисления от кассовых сборов. Эту систему рыночного обогащения советских творцов, попытался сломать только Михаил Суслов, что, как утверждают злые языки, и послужило мотивом широкого распространения в этой среде диссидентских настроений.

То есть имел место какой-то неимоверный кентаврический симбиоз: с одной стороны, командная система распространения пропагандистского контента и создание для него инфраструктуры учреждений, тогда как с другой — вполне себе рыночная система взаимодействия с его творцами. На самом деле мы и сегодня далеко не ушли от этой системы, чтобы понимать современную экономику культурных развлечений в России, надо понимать и ее советские истоки. Имею в виду использование все той же, созданной в СССР инфраструктуры площадок разного рода деятелями эстрады, которые проходят по ним «чесом» — так это, кажется, называется.

— Но в советский период сфера культуры всегда выполняла пропагандистскую роль?

— Здесь тоже все сложнее, в зависимости от того, какой аспект мы рассматриваем. Вот я сейчас понемногу собираю серию интервью — есть у меня такой проект — у людей, которые подвизались на почве позднесоветских исследований культуры, и они говорят интересные вещи. А именно: область культуры — на уровне именно вот этой ведомственной — воспринималась как область, в общем-то, нейтральная и довольно свободная для разного рода социологических обследований — досуг, бытовое поведение, какие-то там ценности. Эти исследования в позднесоветский период тяготели к масштабным количественным исследования, и в целом были нейтрализованы — контент и пропаганда шли как бы по другим ведомствам.

https://tnp-production.s3.amazonaws.com/uploads/image_block/000/022/605/image/base_1a32850639.jpg

Или возьмем инфраструктуру домов культуры. Ошибочно рассматривать их как нечто, что просто насаживалось «сверху». В действительности эти колоссальные по численности и грандиозные по исполнению дворцы были инфраструктурой, в значительной мере создававшейся конкретными предприятиями. Даже в небольших города их и сегодня существует очень много — как раз по числу таких предприятий, некогда там работавших. Такой дом культуры был предметом ревнивой гордости завода — был настоящий бум их строительства в послевоенные годы. Бывали случаи, когда такие дома культуры строились с самым широким общественным участием — рабочие заводов выходили на стройку по выходным.

И сейчас, кстати, это тоже проблема, потому что в значительной степени эти дома культуры теперь разрушаются — эти грандиозные сооружения часто были построены из плохих материалов, а в настоящее время их просто некому и не на что поддерживать — в основном они сброшены предприятиями на нищие муниципалитеты. А при этом они продолжают оставаться заметным элементом культурной памяти, культурной идентичности для старших поколений, которое, как известно, у нас еще и самое общественно-активное, так что даже захочешь снести — получишь кучу проблем с населением.

Но возвращаюсь к вашему вопросу — я уже упомнил о «рутинизации» культурной политики в послевоенный период, когда считалось, что задачи культурной революции уже выполнены. Сложилась система, в которой массивный аппарат учреждений культуры был отделен от функции пропаганды — пропагандистское наполнение осуществлялось по другим каналам, сосредоточенных, в конечном счете, в органах партии. Когда эта система рухнула, аппараты остались без этого стержня и продолжили свое инерционное существование. Когда наш нынешний министр культуры Владимир Мединский говорит, что дела в этой отрасли обстоят так, что вернись Екатерина Фурцева — первый министр культуры — на свое место сегодня, она бы не заметила больших изменений и могла бы без всяких проблем управлять эти хозяйством и дальше, — это, похоже, весьма точное наблюдение. Этот бронепоезд как бы встал на запасные пути и потихоньку там ветшал все эти годы. Когда Борис Куприянов, например, указывает в качестве некоторой заслуги, что в Москве удалось сохранить сеть библиотек — это фиксация именно этого обстоятельства, и это — как ни удивительно — не только в Москве. Есть, кстати, прямо-таки героическое примеры как люди сохраняли те же самые библиотеки, например, вот летом мне такую историю рассказывали о библиотеке в поселке Славный — это в Тверской области, когда директор сохранила библиотеку, несмотря на отсутствие отопления в 1990-х, то есть в те времена, когда местный совхоз разлетался просто в пыль. То есть механизм остался, важно только понять, чего мы от него хотим, чего мы хотим от культуры?

Правда, на этих самых запасных путях происходили любопытные процессы, чрезвычайно интересные по меньшей мере с исследовательской точки зрения. Во-первых, конечно, коммерциализация — людям надо было как-то выживать, отсюда превращение всех домов культуры в торговые площадки и инфраструктуру для творческих гастролеров, где это возможно по аудитории и оборудованию, конечно. У творческих коллективов, которые на базе этих домов культуры вообще свою собственная экономическая жизнь. Во-вторых, поиски неких идеологических заместителей. И чего там только нет! — Православие, неоязычество, какие-то совсем экзотические вещи. Вообще я бы сказал, что изъятие пропаганды продолжает восприниматься довольно значительной частью этого культурного сообщества как некая временная пауза. Немного жутковато от того, что оно готово и только и ждет каких-то пропагандистских сигналов. Что происходит с кинематографистами — это мы сейчас наблюдаем. Но я задолго до этого постоянно слышал эту ностальгию. Интервьюируешь какого-нибудь члена провинциального творческого союза, так обязательно проскользнет — где же госзаказ на наше творчество? Поэтому если такие сигналы пойдут, мы увидим, как какая-то часть этой интеллигенции с готовностью возьмет под козырек.

Ну, а если говорить о существующем положении дел, то это довольно причудливый хаос в головах, который находит свое выражение, например, в необычайном эклектизме того, что можно назвать политикой культурной памяти — то есть организация музейных экспозиций, символы и прочее. Вообще-то надо понимать, что в советский период культурно-историческая политика была организована таким образом, чтобы превратить культуру в некую пропагандистскую иллюстрацию большой истории, большого нарратива, тогда как местное, локальное выступало в лучшем случае как некий дополнительный момент этой иллюстрации. Возьмите город Суздаль — у города, пользующегося репутацией самого исторического, местной памяти фактически и нет, вся система музеев там иллюстрирует историю большого государства российского. Кстати, в постсоветский период ничего не меняется. В том же суздальском Спасо-Ефимьевом монастыре книжная экспозиция до сих пор организована вокруг развития революционно-демократической печати, добавили немного церковных книг — вот и все. Но открыли, например, экспозицию о репрессиях (в развитие экспозиции о тюрьме, которая там с екатерининских времен была), в монастыре политизолятор в 1920-1930-х гг. располагался, и опять же это — оно не про Суздаль, а про историю репрессий — понимаете разницу? То есть культурная жизнь — она не локализована у нас, не grassroots, а как бы эманирует из центра.

Кстати, вот эта культурная рассинхронизированность жизни культурных учреждений и локусов — она является очень хорошим — с некоторыми уточнениями — подтверждением гипотезу Симона Кордонского насчет сословного характера нашего общества. Эти культурные учреждения федерального или областного уровня — они могут быть вообще с данным локусом не связаны, существовать как бы помимо его. Ситуация, как обычно, разная в разных местах и сильно завязана на человеческий фактор, на конкретных людей и некую сложившуюся практику, но часто это именно так.

В-третьих, сфера культурных учреждений так долго была в тени общественного внимания, не говоря уже о финансировании, что процессы там шли самые разные. С одной стороны — настоящие подвижники, которые профессионально пытались делать свою работу, какую-то преемственность выстраивать, с другой — полное отсутствие прозрачности деятельности этих учреждений. Например, очень давно были программы по цифровой инвентаризации музейных собраний — какие-то финансы на это выделялись и прочее — это уже много лет. И теперь скажите — где граждане могут посмотреть на результаты этой работы? А ведь такая инвентаризация — важный фактор стимулирования того же внутреннего туризма. У нас локальные культурные достопримечательности — это темный погреб: сам не приедешь и не посмотришь — не узнаешь. Эту лакуну немного заполняет активная часть наших граждан — через интернет. Где, например, описания руинированных памятников — а это национальное позорище, должен сказать, — Николая Львова в Тверской области? — Только в блогах, на персональных страницах или на сайте геокешеров. А это всего-то двести километров от Москвы…

Вообще государству тут надо было бы действовать умнее — поддерживать грантами удачные инициативы такого рода. Они-то для стимулирования интереса к культуре своей страны, для развития спонтанного внутреннего туризма делают больше, чем какие-то там бюрократические программы, которые в какой-то параллельной реальности протекают и никакой заметной отдачи не имеют. Ну и, конечно, нельзя не сказать о недоиспользовании цифровых технологий. Современные технологии позволяют же очень быстро ликвидировать такие пробелы, а у нас куда ни ткни — или почти ничего нет, или же учреждения пытаются как-то на этом еще и подработать. Вот о каком инновационном развитии может идти речь, когда у нас доступ к диссертациям за деньги продают? О сканировании печатной продукции я и не говорю — на books.google скорее найдешь. А уж с нормальными проектами по оцифровке культурного наследия, вроде французской Gallica, даже и сравнить нечего. То есть эффективность наших культурных учреждений — это непонятная конечному потребителю вещь.

Иосиф Фурман

Источник: theoryandpractice.ru

CHASKOR.RU

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе