«В актёрстве никакого чуда нет»

Народный артист России Николай Мартон рассказал «НВ», что самое трудное в работе над ролью и каково в 74 года играть 20-летнего юношу
Актёр Николай Мартон – воплощение петербургского стиля в театре и жизни. 

Его творчество – соединение классической школы и поиска новых форм, позволяющее зрителям смотреть на театральное искусство через призму времён. Какое необыкновенное путешествие можно проделать вместе с ним, наблюдая актёра то в вариациях на тему мейерхольдовского «Маскарада», то в пьесе абсурда Беккета, то слушая его голос, соединяющийся в единое целое с симфоническим оркестром… Таков он и в жизни: выдержан и аристократичен, а вместе с тем склонен воспринимать новое и увлекаться идеями друзей.

– Николай Сергеевич, быть актёром – это сложно?

– Артист я, может быть, и неплохой: чувствую, как собака, нюхом героя, роль, с этого всё начинается. Актёр обязательно должен понять человека, над созданием образа которого он будет трудиться несколько месяцев вместе с режиссёром и партнёрами. Понадобятся личная фантазия, изучение философии, даже соприкосновение с другими искусствами. Я, например, стремлюсь увидеть портреты эпохи, к которой относится герой. Взгляд художника ведь передаёт энергетику. В общем, достаточно много времени и сил нужно потратить, чтобы почувствовать своего героя. В нашей работе, наверное, именно этот этап самый важный: если ключ к персонажу найден – всё получится. А затем… Начинается колоссальный труд. Забавно иногда слышать от студентов, с которыми я периодически встречаюсь, такие примерно слова: «Я – филолог, впереди наука, книги, это интересно, конечно, но вот актёрская профессия – просто чудо какое-то!», – а ведь никакого чуда нет! Есть каторжный труд. Образно я называю это трудом шахтёра. Поверьте, усилий нужно приложить не меньше, чем ему, если делать свою актёрскую работу по-настоящему. И я уверен, что такие затраты не менее важны и весомы для общества, потому что человечество нуждается в искусстве, оно поднимает людей над бытом.

– Насколько важно, чтобы режиссёр, который ставит спектакли, видел новые грани актёра и пытался использовать их в своих постановках?

– Я довольно долго играл романтические роли, а Андрей Могучий начал со мной работать в совершенно другой манере. Я вошёл в его систему, понял её. Наверное, его спектакли очень неоднозначны, этот вопрос – проблема специалистов-театроведов и личного вкуса зрителей. Могу сказать с позиции актёра, что работать с ним интересно, смена амплуа даёт новое дыхание. В моём возрасте это важно. Был любопытнейший спектакль «Садоводы», Валерий Фокин всегда приводит в пример его, когда объясняет, что такое образ и актёр, постигший суть героя. Могучий дал мне сыграть в этом спектакле роль двадцатилетнего мальчика, а мне было тогда 74 года. Ведь не в физиономии дело, а во внутреннем ритме, желании, молодой человек может добиваться чего-то, протестовать, ненавидеть что-то – в этом суть! Конечно, такие задачи открывают новые грани в актёре.

– У вас есть совместные работы с симфоническими оркестрами. Насколько сложен этот вид творчества?

– Есть счастливые драматические артисты, которым в жизни повезло работать с симфоническими оркестрами. Это совсем другое искусство, чем театр, и совершенно уникальное. Я – один из таких счастливцев. Лет 30 тому назад я встретился с великим музыкантом – Владиславом Чернушенко, который был в своё время ректором нашей консерватории и уже 40 лет руководит Капеллой. Я не решусь на серьёзную характеристику его как дирижёра и хормейстера, но могу сказать как драматический артист, чем он мне близок и дорог. Чернушенко – человек удивительно тонкий и интеллигентный, простой и очень сложный одновременно. Это признаки стержня и характера. Для создания тандема из оркестра и драматического актёра важно, что Чернушенко чувствует, понимает театральное искусство. Я встречался в своей жизни с шестью дирижёрами, он особенно слышит слово. Потому что работал в ансамбле Александра Броневицкого «Дружба», они много концертировали по Союзу, и в таких сборных концертах принимали участие артисты Александринского театра золотого состава: Василий Меркурьев, Юрий Толубеев, Игорь Горбачёв, Николай Черкасов. Чернушенко мне рассказывал, что всегда слушал, как они говорили на эстрадной площадке, анализировал свои впечатления. Так возникло особое отношение к Слову, понимание, как оно может соединиться с музыкой, какой это может дать результат.

– При совпадении взглядов возникает дружба?

– Мы с ним подружились творчески, почувствовали друг друга. Внутреннее соединение очень важно. Человеческая дружба – другое, в работе чувствовать человека ещё сложнее, но, если это происходит, любая идея сможет найти воплощение. В общем, в музыке он – мой бог. Но ещё, например, я имел счастье работать с Владимиром Федосеевым и Юрием Темиркановым – великими музыкантами, руководителями феноменальных оркестров.

– Расскажите, пожалуйста, про вашу встречу с Темиркановым.

– С Юрием Хатуевичем у нас была единственная встреча на сцене, в Большом зале нашей Филармонии. Был замечательный концерт, звучала кантата Шостаковича «Песнь о лесах». У него особая манера дирижирования: Темирканов подаёт едва заметные знаки, но оркестр всегда находится с ним на одной волне. Мне это состояние тоже передавалось. А затем он собирался сделать концерт и запись «Ивана Грозного», для чего пригласили и меня. Я пришёл на репетицию. А в концерте должен был принимать участие хор Владислава Чернушенко, но они не смогли прийти на эту первую репетицию, потому что уехали в Москву на юбилей Георгия Свиридова. И Темирканову дали какой-то другой хор, чтобы не срывать репетиционный процесс и запись. И вот: хор стоит, оркестр сидит, Темирканов за пультом, я – в кресле перед ним. Говорю первую фразу, от волнения – спотык, он говорит: «Спокойно. Ещё раз», – я прочитал свой текст, начинает петь хор, и… я вижу его лицо, на котором отражается всё: и «качество» их исполнения, и его эмоции по этому поводу. Он поворачивается и говорит: «Боже мой, что это? Стоп!» – репетиция и запись были отменены. Очень жаль. Но этот случай я всегда вспоминаю как иллюстрацию преданности определённому уровню искусства в момент творчества, даже когда речь идёт о репетиции, подготовке к проекту.

– Вы прожили в Петербурге – Ленинграде большую часть своей жизни, изменился ли наш город?

– Пять десятилетий прошли перед моими глазами в Петербурге. Я могу смотреть сквозь них. Если не думать о внутреннем устройстве души города – вроде бы ничего не меняется. А если внимательно присмотреться, то изменения есть, и они в худшую сторону. Поменялись люди… Петербуржцев как таковых сейчас в городе, думаю, очень мало. Когда я вижу коренных жителей города на улице, всегда их узнаю. Как это написано? По движению, наверное. Человек скажет какое-то слово или извинится, что-то попросит в магазине. Очень видны петербуржцы с историей в несколько поколений.

Петербург изменился. Почему я говорю, что в худшую сторону? Сейчас люди бегут, не ходят. Что их гонит? Я не знаю. Мне кажется, они не думают, что затормозить всегда полезно. Для того чтобы остановиться, нужно найти время, я согласен, но бег исключает возможность обдумывания своих поступков, решений. Жизнь не удастся переиграть. Небо, наш город, искусство – ради этого стоит притормозить. Это первое. А второе – люди стали нетерпимее по отношению друг к другу. Грубее, злее. Раньше я не помню, чтобы видел злость. Даже 25 лет назад, в 1990-е, время безнадёжности, когда даже приличные люди копались в помойках в поисках еды, не было ненависти друг к другу. Грустно, что я сейчас говорю именно о российских людях, а не об эмигрантах.

Приезжие, кстати, ещё уступают места в общественном транспорте старикам, у них воспитание, полученное в бывших советских республиках, держит традиции уважения к старшим. Наши же лица стали очень жёсткие. Думаю, верно говорят, что с возрастом лицо – отражение души человека. Почему теперь такие души у нас – озабоченные, грустные, злые? В Петербурге совсем недавно была другая аура. Кстати, в зрительном зале я не чувствую такой разницы с привычным для меня пониманием слова «петербуржец», как на улице. Наверное, как раз те, которые сохранили в себе лучшее, пытающиеся не бежать, и приходят смотреть спектакли.

– Что вы делаете, чтобы остановиться и подумать?

– Во-первых, меня «тормозит» ближний круг, они думают, видят друг друга, а я, когда начинаю пропадать в ритме нашей жизни, оглядываюсь и выпрыгиваю к ним. Человека ведь круг и формирует. Во-вторых, возвращаясь к фразе про невозможность попробовать все ходы, прежде чем сделать новый шаг в жизни, скажу следующее. Наша ошибка в том, что мы будущее воспринимаем через прошлое. Говорим про опыт, что мы что-то делали и получали какие-то последствия, а затем предполагаем в будущем «не наступить на грабли» в такой же ситуации. Так не бывает. Ситуации не повторяются. Но зато искусство даёт возможности. Оно – вторая жизнь, огромный опыт. Человек находится в стихийном мире. Наше единственное отличие от животных – мы осознаём его. Через искусство люди создают модель мира. Именно поэтому мы можем совершать выбор, и в этом наша свобода.

– Помимо искусства у человека есть ещё дружба, любовь…

– Многие философы пытались определить эти категории. Что они значат для человека? И так никто и не определил: всякие слова есть красивые, которые звучат очень верно, а ведь на самом деле точно сказать невозможно. Можно только почувствовать сердцем, душой, что это твой человек, твоя половина. Дружба и любовь во многом похожи. Если чувство между мужчиной и женщиной было настоящее, то из них получается единое целое. Так и в дружбе. Есть тысячи мелких, проходящих событий, но самое главное – то, что друзья и возлюбленные едины и неразделимы, хотя позиции и точки зрения даже на жизнь могут быть разными. Думаю, настоящая любовь и дружба необходимы. Не всем судьба дарит эти встречи… Друга же просто так не завести, как нельзя сознательно выбрать женщину и полюбить. Я не знаю, кто нам это даёт. Но их надо встретить, почувствовать, потом – прожить с этим чувством, а затем убедиться, что оно было настоящее.
Автор
// Беседовала Анна Французова. Фото автора
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе