«А что, героя за трусость дают?»

Игорь Виноградов о встречах с Твардовским и Солженицыным.
Солженицын на похоронах Твардовского, декабрь 1971 г.


Проект «Устная история» при поддержке Фонда Михаила Прохорова продолжает оцифровывать и публиковать архивные и новые беседы с представителями науки и культуры XX века. Екатерина Голицына поговорила с Игорем Ивановичем Виноградовым (1930—2015) — литературным критиком, главным редактором журнала «Континент» (1992—2015), который в 1965—1970 годах работал в «Новом мире». COLTA.RU публикует фрагмент беседы о встречах с главным редактором «Нового мира» Александром Твардовским и писателем Александром Солженицыным. Полностью материал доступен на сайте «Устной истории».



Твардовский и марксизм

Игорь Виноградов: Твардовский никогда не боялся идти на конфликты, на сложности, когда этого требовали убеждения. Я хорошо помню, когда уже после разгона «Нового мира» Твардовский как бы вышел в отставку. Брежнев уже подписал разрешение на его увольнение ко дню рождения Твардовского. Он родился, по-моему, чуть ли не 22 июня [1]. Твардовский поехал проведать старшего или младшего из Медведевых: то ли Жореса, то ли Роя… одного из Медведевых, который в это время был в опале [2].

<…>

После возвращения Твардовского Воронков, оргсекретарь Союза писателей, сказал: «Ну, Александр Трифонович! Ну что же вы! А вам хотели Героя Социалистического Труда дать!» Ко дню рождения. Твардовский ответил: «А что, героя за трусость дают?»

Екатерина Голицына: Молодец!

Виноградов: И такие ответы для него были очень характерны. Когда-то он шел на какие-то компромиссы, но тогда это был расчет бойца, выбирающего тот путь, который в данном случае представляется ему наиболее разумным. <…> Его друзьями были такие люди, как Михаил Александрович Лифшиц — это вообще один из умнейших людей России и образованнейших марксистов. Конечно, Твардовский развивался в русле марксизма, но того марксизма, который разделяли такие близкие ему люди, как Лифшиц, как Игорь Александрович Сац. Это был социализм, так сказать, ленинских принципов, а не сталинского извода.

Твардовский был в 60-е годы, можно сказать, безусловно, одним из вождей оттепели. Следовательно, одним из лидеров того движения, которое позднее стали называть «социализм с человеческим лицом». Важно, что для него эта идеология была органической, она выросла из его марксизма. <…> Твардовский всегда любил повторять: «Я могу сказать на Красной площади все то же самое, что я говорю здесь, в кабинете. Вот все, что я говорю в кабинете, я могу повторить». Действительно, он мог это повторить. Он говорил об этом на всякого рода официальных партийных и прочих собраниях, не скрывая своих позиций. И это была сила и одна из причин непотопляемости журнала, потому что Твардовский говорил с верхами, с властью на ее формальном языке. Потому что власть как раз была далека от того марксизма, от тех ленинских принципов. Но ничего не поделаешь — терминология была одна, формально идеология была одна, поэтому с Твардовским было очень трудно разговаривать: он крыл власть ее же собственными понятиями и аргументами.

<…>

Кроме того, Твардовский был вхож в высшие эшелоны власти. Даже он сам шутил, что «вы все почему-то уверены, что я могу спокойно зайти выпить чаю с Хрущевым». Это было не так, но тем не менее… Твардовский — лауреат Государственной премии и Сталинской премии, получил орден Ленина еще студентом, был кандидатом в члены ЦК, знаменитым поэтом, автором «Василия Теркина», а «Василий Теркин» — это, безусловно, народная поэма. Я уверен в этом совершенно, что не было ни одного человека в России, который не знал хотя бы нескольких строчек из «Василия Теркина»: «Переправа, переправа…» или что-нибудь еще. Там же многие стихи — «…я не гордый, я согласен на медаль…» Это поэма, которая получила высшее признание и за рубежом, потому что сам Иван Бунин признал, что это настоящий шедевр, это настоящая вещь, был восхищен этой поэмой.



Об авторах и читателях «Нового мира»

В 1960-х «Новый мир» представлял собой как бы орган вот этого широкого движения мысли, которое было характерно для интеллигенции, для всех развитых умов, всех, кто способен был как-то рефлексировать. И это было мировоззрение, где акцент был не на «социализме», а на «человеческом лице», в этом все дело. Что такое социализм — можно было спорить: такой, не сякой, что для этого требуется, нужна ли там общественная собственность на орудия и средства производства, допустима ли там свободная инициатива, рыночная экономика… Это можно было спорить, действительно, были споры. Но все либеральное, демократическое, такое свободолюбивое, вольнодумное течение и поколение 60-х годов было убеждено в том, что социализм должен быть с человеческим лицом. Это была основа. А раз так, то понятно, что для того, чтобы страна стала жить согласно нормам вот этого социализма с человеческим лицом, нужна была, прежде всего, правда. Это был один из главных лозунгов, одно из главных убеждений Твардовского, которое он повторял не раз, и выступая на съездах партии, выступая на съездах Союза писателей: что правда — это то, что мы обязаны нести людям, и поэтому, скажем, основным направлением в прозе, в литературе было то, что можно вполне так назвать по аналогии с XIX веком критическим реализмом. Критический реализм на социалистической такой основе, но, безусловно, критический реализм в том смысле, что это было стремление, прежде всего, сказать правду, критическую правду о том, что со страной делается, что делалось раньше. И на этом, в общем, выросло целое поколение в 60-е годы. Причем это не только молодежь типа Искандера, Битова, Трифонова, тех шестидесятников, которые пришли в 60-е годы со своим первым словом. Но это было характерно для очень многих людей и авторов «Нового мира», в том числе ровесников Твардовского, людей даже старше его или близкого к нему возраста. Скажем, переворот, произошедший с Нилиным, который был такой лояльный советский писатель, а потом вдруг две такие повести, как «Жестокость» и «Испытательный срок», которыми он прославился в 60-е годы, — очень правдивые и очень честные вещи. Или перемена, произошедшая с Дорошем, который был вполне таким тоже советским, просталинским где-то, может быть, даже, «деревенщиком»-очеркистом. ХХ съезд и атмосфера оттепели тоже произвели очищающее действие в его душе, и он стал тем Дорошем, который написал знаменитый «Деревенский дневник», печатавшийся в «Новом мире», где впервые, по сути дела, была поставлена проблема необходимости предоставления русской деревне возможности свободного хозяйствования, чтобы крестьянин был хозяином своего дела и своей земли.

<…>

В 1962 году был опубликован Солженицын, и это вершина, в общем, достижений «Нового мира», та точка, острее которой, может быть, и не было в журнале. Хотя надо сказать, что и вся остальная проза, печатавшаяся в «Новом мире» (я немножко перечислял сегодня состав этих имен), — это все был тот уровень, вне которого никакого Солженицына бы не появилось. Солженицын в этом смысле был, может быть, на какой-то порядок выше и по таланту, и по значимости, и по тому, что он сделал, но это было то же самое направление и это была та же самая основа.

В этом смысле Солженицын не был случайностью для «Нового мира», а это было порождение всего того, на чем стоял «Новый мир». И в этом смысле можно сказать, что «Новый мир» и Солженицына породил. В том смысле, что без «Нового мира» вряд ли Солженицын получил бы какой-то выход в медийное пространство, как сейчас у нас говорят.

Так вот, я сказал, что, в отличие от того, как чувствовали очень многие люди, более близкие, скажем, кругу «Юности» время оттепели, мы не чувствовали это как сплошной праздник, как время, когда многое для нас открыто и многое мы можем сделать, но это было время постоянной борьбы. Бывало так, что «Новый мир», скажем, запаздывал, потому что были цензурные изъятия, и запаздывал надолго, но публика, наши читатели никогда нас за это не винили, никогда. «Новый мир» выходил вдвое тоньше, чем обычно, это значило, что что-то выдрали, что-то не пустили.



Борьба с цензурой и «секретарской» литературой

В общем, мы практически каждый номер делали в полуторном или двойном размере с расчетом на то, что что-то пойдет, а что-то может не пойти. Потому что битвы с цензурой, которые вел обычно Алеша Кондратович, зам Твардовского, — это были жестокие очень битвы. Я раза два присутствовал на них как член редколлегии, как заведующий отделом прозы, скажем, по поводу романа Бека «Новое назначение», который долго очень мурыжили в цензуре.

При мне, когда я два раза был, я несколько раз слышал, как цензорша, которая нас вела, и второй цензор говорили: «Как? Как вы можете с нами так говорить?» А мы говорили достаточно определенно, достаточно жестко и достаточно требовательно. И что-то удавалось, конечно, отбивать.

Это ситуация постоянной борьбы с той «секретарской» литературой, как мы ее называли, официальной литературой, поощряемой или просто принадлежащей перу секретарей Союза писателей, <…> с прессой — с журналами, с газетами, официальной прессой, которая довольно рано начала достаточно жестокую борьбу против «Нового мира».

С самого первого появления Солженицына, с повести «Один день Ивана Денисовича», несмотря на то что повесть эта, как все знали, была разрешена к печати Хрущевым и одобрена Политбюро ЦК партии. Несмотря на это, эта вещь с самого начала встретила очень жестокое, упорное сопротивление всей, скажем так, консервативной братии, сталинской или просталинской, постсталинской братии, которая прекрасно понимала, что если дать этому победить и дать этому как-то разрастись, то придет конец всей той жизненной лафе прежде всего, которой вся эта братия, все это направление официальной литературы, «секретарской» литературы, пользовалась.

Если говорить о том, как осуществлялось это противостояние, то здесь нужно, прежде всего, сказать о журнале «Октябрь», во главе которого стоял известный в то время писатель Кочетов. Это был «Огонек», во главе которого был тоже знаменитый писатель того времени Софронов, автор «Стряпухи», пьесы, которая шла по всем московским театрам. Это Союз писателей России, одним из главарей которого был писатель Соболев. В самом Центральном комитете партии было достаточно много людей, которые допускали как причуду Хрущева то, что он разрешил напечатать «Один день Ивана Денисовича», но прекрасно понимали, какую опасность представляют собой этот писатель и развитие такого рода мыслей, такого рода мировоззрения.



Нападки на «Новый мир»

Если посмотреть на эти годы, конец 50-х и начало 60-х годов, до начала разгрома «Нового мира», то мы увидим, как постепенно понижался статус, вот тот вельможный, что ли, если можно так сказать, статус Твардовского, который был в какой-то мере спасательным кругом для «Нового мира». В 58-м году Твардовский выступал с речью на XXI съезде [3] — это большой почет. В 59-м году он произнес свою знаменитую речь на III съезде писателей с лозунгом «правда прежде всего», «правда прежде всего, и ничего другого». В 60-м году он уже кандидат в члены ЦК, речь на XXII съезде [4]. А вот после того, как появился «Один день Ивана Денисовича», разрешение на который действительно было дано на самом верху, происходит постепенное-постепенное-постепенное зажимание. Так сказать, зажим возможности для дальнейшей жизни «Нового мира» и постепенное отобрание всех этих регалий, которые были у Твардовского как у знаменитого народного поэта, кандидата в члены ЦК, редактора самого главного журнала страны, первенства которого никто не отрицал, поэтому было к нему такое пристальное внимание.

В 63-м году произошло это известное собрание художественной интеллигенции, на котором Хрущев выступал и кричал на молодежь [5], но это без «Нового мира» прошло, что, видимо, тоже было каким-то симптомом, что, в общем, нас не очень-то считали нужным туда звать, на такого рода совещание, где без нас пытались расправиться с молодежью… И сразу после этого совещания стало чувствоваться, что нападки на «Новый мир», на новые рассказы Солженицына, которые печатались позднее в других номерах, уже позднее 62-го года, — что все это становится уже неизбежностью и некоторой тенденцией и традицией. Хотя повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича» была выдвинута на Ленинскую премию, официально зарегистрирована и принята как бы к обсуждению. Но обсуждение, которое началось, было во многом организованным, и организованным как раз силами противостояния нам. И нажим был такой, что и Хрущев вынужден был дать согласие на то, чтобы разбирались без него, и на то, что «не хотите давать — не надо». И Солженицыну не дали Ленинскую премию, да. Я не помню, какому произведению дали, но было понятно, что самое главное — это не дать Солженицыну. Особенно после того, как в журнале была напечатана статья Володи Лакшина «Друзья и недруги Ивана Денисовича» [6], которая растолковывала как-то смыслы этой вещи, была в защиту этой вещи, что было поставлено «Новому миру» в еще большую вину.



Встречи с Александром Солженицыным

Когда я стал постоянным автором «Нового мира», мне сотрудники отдела критики дали возможность прочитать еще в рукописи «Один день Ивана Денисовича». И как-то уже после этого, когда Солженицын впервые появился в «Новом мире», пришел в кабинет… Ну, может быть, не впервые, во второй или третий раз, но я увидел Солженицына первый раз в «Новом мире», в дверях кабинета. Нас познакомили. Он так окинул меня цепким, пронзительным взглядом. Он был с такой шкиперской бородкой тогда. Он сказал: «А! Вот вы какой, значит!» Из чего я заключил, что он меня читал. Обнаружилось потом, что действительно он меня читал.

Дальше было мое общение с ним. 65-й год точно, 65-й или 66-й, что-то в этом духе. Я в это время заведовал отделом прозы, и мы начали готовить к печати «Раковый корпус», который внимательно читала и должна была редактировать Анна Самойловна Берзер, и я как заведующий отделом тоже к этому подключился. Я помню наш разговор по этому поводу, по верстке «Ракового корпуса». Он был уже сверстан, готов к печати, но после обсуждения на секретариате Союза писателей разрешение его печатать было отменено [в январе 1968 года]. Какие-то наши разговоры во время этой редактуры я помню. Я помню, например, что я, будучи тогда еще совсем мальчишкой, в сущности, по сравнению с Солженицыным (а в смысле жизненного опыта — и говорить нечего), который прошел огонь, и воду, и медные трубы, что называется, как-то прицепился к какому-то одному там месту, когда начинается тема любовных отношений Костоглотова, главного героя «Ракового корпуса», с Вегой, докторшей, с Зоей Пчелкой, медсестрой, и когда в связи с этим во внутреннем монологе каком-то, который Солженицын дает Костоглотову, Костоглотов думает про себя или даже как-то кричит про себя: «Я больше…» Сейчас точно я не помню, не могу процитировать, но смысл тот, что «бабу мне, бабу!» Мне показалось, что это как-то противоречит общему рисунку характера Костоглотова, который, ну, более интеллигентен, что ли, так сказать. И мне показалось, что, наверное, было бы правильнее и больше соответствовало бы характеру этого героя, если бы он просто сказал «женщина», да, что-то в этом духе. Солженицын, я помню, подумал внимательно так, вдумываясь, проверяя как бы. «Нет, — сказал. — Нет, должно быть так». Что, в общем, правильно…

Какие-то вещи он принимал, какие-то вещи языкового характера, когда его попытки уж настолько обновить русский язык всякого рода новыми образованиями приобретали несколько экстравагантный характер. Вот что именно, я сейчас не помню, но принимал какие-то вещи. И вообще был очень внимателен в этой работе по редактуре, очень серьезен, абсолютно неагрессивен, но и неподатлив.



«Раковый корпус»

Я очень хорошо помню, как происходило обсуждение на секретариате Союза писателей «Ракового корпуса» [22 сентября 1967 года]. Собственно, не столько обсуждение, про которое было совершенно понятно, каким оно будет и что там будет, сколько образ и фигуру Солженицына на этом собрании, который пришел в «родовое гнездо» советской литературы, в этот высший орган советской литературы — секретариат Союза писателей СССР, — на официальное совещание с какой-то авоськой, в которой лежало несколько десятков яиц. Это была такая откровенная демонстрация, так сказать, очень типичная для него. Он пришел вот так вот, потому что — а что? Вот он так живет, он в Рязань свою повезет вот эти яички, потому что в другом месте их не купишь.

Я очень хорошо помню, как мы вышли однажды из «Нового мира» вместе и он спрашивает: «Игорь Иванович, скажите, а где здесь можно купить ленту для машинки недалеко?» А в это время на Пушкинской улице, недалеко от угла Пушкинской площади, был магазин пишущих машинок. Я его привел туда, и он просит дать ему эту самую ленту. И ему дают ленту, которая была на пластмассовой катушке намотана. А он говорит: «А нет у вас на деревянной катушке?» Нет, на деревянной не оказалось в магазине, а ленты тогда продавались, действительно, двумя видами: пластмассовую катушку уже можно ставить в машинку и начинать печатать, а деревянная — это даже не катушка, а такой валик, на который просто наматывалась лента. Лента на деревянном валике была дешевле значительно, на сколько-то копеек дешевле. И Солженицын говорит: «Зачем я буду платить лишние деньги за пластмассовую катушку, которая у меня есть? Я ее намотаю!» <…>

Тем не менее были какие-то моменты, когда я очень хорошо понимал, что передо мной человек, действительно прошедший огонь, воду и медные трубы, боец, привыкший бороться постоянно, ставить перед собой цели и добиваться их. И рассчитывать точно очень удары или манеру поведения, которая должна привести к тому, чего он хочет. В этом смысле для меня абсолютно не было какой-то неожиданностью такой большой и не произвело какого-то неприятного впечатления, как на очень многих, я знаю, то место из фильма BBC о возвращении Солженицына в Россию, где есть кадры, когда он подъезжает к какому-то из городов, Владивостоку или Хабаровску, не помню, одному из восточных наших крупных городов, и они в вагоне с Наташей Солженицыной. Она его спрашивает, как себя вести. Он дает ей наставление, какая должна быть мимика, какое должно быть поведение. Оператор ВВС схватил этот момент, который, конечно, не предназначался для чужих ушей. И я знаю, что потом многие об этом говорили, что он — манипулятор, такой режиссер, который рационально все продумывает, в этом есть маска какая-то, он играет на этой маске.

Я никогда так не считал, потому что понимаю, что природа Солженицына и ядро его личности — это полное ощущение своего действительно мессианского призвания, что он, в общем, — меч в руках Божьих для того, чтобы бороться со всякой нечистью, и что в этой борьбе он должен продумывать все. Это даже не актерство, потому что это соответствовало реальному внутреннему состоянию и его, и Наташи. Они не играли, они просто выбирали манеру естественного поведения. Это не фальшь, это не чистая маска, это не театр — это жизнь.

Я помню расставания. Дальше, когда был разгромлен «Новый мир», это февраль 70-го года. Он пришел попрощаться тоже как-то, да, и мы вышли вместе с ним из «Нового мира». И я говорю ему: «Александр Исаевич, давайте прощаться. Надеюсь, что где-то в ближайшее время еще увидимся мы с вами». «Нет, — сказал он, — Игорь Иванович, наверное, уже и не увидимся. Наверное, уже не увидимся, потому что, в общем, сейчас, видимо, как-то разойдутся по жизни наши пути…»

<…>

Я вспоминаю его на похоронах Твардовского, но это было уже позднее, два года спустя [7], когда он вошел, а я и еще другие члены редколлегии — Миша Хитров, Володя Лакшин — мы были как бы дежурной командой в Большом зале Центрального дома литераторов. Вошел Солженицын в какой-то сибирской шубе, я пошел к нему навстречу, раздел его, потому что все-таки нельзя было в зале сидеть так. А он прошел и сел впереди с Марией Илларионовной, с вдовой Твардовского, а потом подошел к гробу, когда все подходили прощаться, и перекрестил Твардовского. Я это отчетливо помню. Я не помню, снимали ли этот момент, запечатлено ли где-то на кадрах, но это было, да.



Процесс Синявского—Даниэля

Я думаю, что это 66-й примерно год, 65—66-й, когда были арестованы Синявский и Даниэль. С этим, кстати, у меня тоже связаны какие-то значимые воспоминания. Поскольку «Новый мир» был органом Союза писателей, прислали билет на одно из заседаний суда над Синявским и Даниэлем, если кто-то хочет пойти, то пожалуйста, да. А Синявский у нас печатался и был одним из авторов, не очень постоянным, не очень регулярным, но, безусловно, автором нашим он был. Я сказал: «Александр Трифонович, давайте мне, я пойду». Мне действительно хотелось побывать там, посмотреть своими глазами, что это за трагифарс такой. Я взял этот билет и пошел.

<…>

Это было одно из последних заседаний, на котором говорили последние слова и Даниэль, и Синявский и выступал общественный обвинитель… Смирнов, кажется, его фамилия была, писатель такой. Там была и Майя Розанова, тогда она была Майя, а не Маша, жена Синявского. И жена Даниэля, вот. Я помню, что я очень подробно записал (у меня где-то запись эта осталась), почти стенографически, речи и обвинителей, и обвиняемых. Сразу после этого я пришел к своим друзьям, к Лене Ржевской и Изе Крамову, которые жили в начале Ленинградского проспекта, и подробно-подробно им там рассказывал по этим записям все это происшествие, весь этот процесс, который я наблюдал. А через несколько дней буквально появилась запись чья-то другая. Она пошла по самиздату и была почти адекватна моей, но с некоторыми ошибками. И я даже хотел как-то связаться с теми, кто сделал эту запись, но как-то, в общем, замотался с этим делом. Запись эта где-то у меня до сих пор лежит, я даже не помню где, надо найти. Вот это Синявский и Даниэль. Значит, это было предупреждение тоже и «Новому миру» — посылка этого приглашения, потому что нас считали тем органом, который давал возможность поднимать голос врагу, такому врагу народа, как Синявский.

<…>

В начале 66-го года была запрещена подписка на «Новый мир» в армии. В армейских подразделениях раньше разрешалось подписываться, библиотеки армейские, все прочее, да. В 66-м году, после публикации рассказа Артура Макарова «Дома» (солдатский такой рассказ о том, что происходит у солдата дома), военный политотдел запретил подписку… Как назывался, я не помню, этот политотдел… Генерального штаба, что ли. Это сильно снизило тираж, ну, на сто или на сто пятьдесят тысяч примерно, потому что тираж тогда у «Нового мира» был очень большой, где-то до полумиллиона даже в то время, может быть, триста тысяч, четыреста тысяч. Был большой очень тираж.

В сезон 65—66-го года было снятие спектакля «Теркин на том свете» в Театре сатиры. Прошли один, два или три буквально спектакля, Папанов играл Теркина. И на один из спектаклей пригласили Твардовского с редколлегией. И мы там были, нам очень понравился спектакль. Он был такой шестидесятнический, с очень острыми какими-то театрально-сценическими воплощениями сатирической мысли Твардовского, где любопытное изображение, как смотрит в подзорную трубу на тот свет, на Запад, с тем, что происходит на Западе. Какие-то еще моменты там довольно забавные были. Спектакль был поставлен Плучеком. Снятие его буквально через два-три спектакля — это тоже была одна из вех уже того, что с «Новым миром» решили где-то, видимо, расправиться.



[1] А.Т.?Твардовский родился в 1910 году 21 июня по новому стилю или 8 июня по старому.

[2] Жорес и Рой Медведевы — братья-близнецы, участники диссидентского движения. Твардовский навещал Жореса Медведева, который в мае 1970 года был насильственно помещен в Калужскую психиатрическую больницу.

[3] XXI съезд КПСС проходил с 27 января по 5 февраля 1959 г.

[4] XXII съезд КПСС состоялся с 17 по 31 октября 1961 г. Твардовский был кандидатом в члены ЦК КПСС в 1961—1966 гг.

[5] Виноградов имеет в виду так называемые встречи руководства партии и правительства с художественной интеллигенцией, которые проходили 17 декабря 1962 года и 7 марта 1963 года.

[6] Владимир Лакшин. Иван Денисович, его друзья и недруги // Новый мир. 1964. № 1.

[7] А.Т. Твардовский умер 18 декабря 1971 года.

Автор
Игорь Виноградов
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе