Как товарищ Сталин собирал автографы

«Письмо 25-ти» подписали лучшие люди страны. Как это было. Почему Товстоногов выскочил из постели, Плисецкая вернулась из прошлого, а жена маршала Советской Скульптуры позвонила в КГБ…

Тридцатого октября — День политзэка. Этот текст мы посвящаем дате, которая должна когда-нибудь стать настоящим «днем народного единства». Ну, не может здоровое общество запросто списывать миллионы жизней. 

Надоело спорить о реабилитации Сталина (или о невозможности таковой). Лучшие люди страны уже все сказали. Двадцать пять человек. Почти 45 лет назад. Подписали известное письмо против реабилитации, «письмо 25-ти». Под ним стоят автографы академиков Л.А. Арцимовича, П.Л. Капицы, М.А. Леонтовича, И.М. Майского, А.Д. Сахарова, И.Е. Тамма… Деятелей культуры: К.Г. Паустовского, М.И. Ромма, Б.А. Слуцкого, И.М. Смоктуновского, К.И. Чуковского… 


Марлен Михайлович КОРАЛЛОВ — политзэк со стажем, критик, литературовед — тогда, в 66-м собирал подписи. Он расскажет об этом в деталях, до сего дня закрытых от публики. А началась эта история… в квартире Вильгельма Либкнехта.

Вступление

В тот осенне-зимний сезон я мог бы отметить 10 лет свободы и работы в печати. Толстые журналы («Новый мир», «Вопросы литературы», «Театр») предпочитал тонким. Особое место в пестром репертуаре заняла публицистика начала века. Конкретней — первое поколение европейских марксистов. Толкнул меня к публицистике социал-демократии, повелел разбираться в ней случай.

После лубянского, затем лефортовского карцеров вертухай привел меня в камеру к Борису Сучкову, до ареста литератору известному, наделенному властью («Сучков и Ковальчик закрыли журнальчик»). Бывший зэк и будущий директор ИМЛИ имени Горького, член-корреспондент АН СССР, по возвращении трудившийся на скромных ролях, заказал вчерашнему солагернику подготовку статей Клары Цеткин об искусстве.

Колоссальный архив немецких левых, покидая Германию, сумела переправить в Россию Софья Либкнехт. Уроженка Ростова-на-Дону, гостившая с заболевшей мамой в Германии, позднее доктор искусствоведения Гейдельбергского университета; с 1912-го — жена Карла Либкнехта; с 1956-го и до кончины в 1964 году — моя собеседница. Так же как Карл и Роза—зэчка.

***

Весна 1966-го, рубеж марта. Высотка на Котельнической набережной. Однокомнатная квартира Вильгельма Либкнехта — старшего сына Карла. Того, кто был назван в честь Маркса и убит 15 января 1919 года вместе с Розой Люксембург. В 1933-м вдова его Софья и Вильгельм (сын от первого брака) покинули Берлин. Нарочно не придумаешь: Карл, Вильгельм — и ровно через 33 года попивают с ними чаек Маркс и Ленин (сокращенно — Марлен).

У Вильгельма Либкнехта гости. Пора уже расходиться. Задерживает вопрос: заметил ли я, что в прессе участились попытки смягчить приговор Сталину? Не отменить приговор, вынесенный на XX, на XXII съездах, а отодвинуть в тень, подправить… Если заметил, то как отношусь к этим опытам? На вопрос, безусловно, риторический отвечал я без всякой охоты.

— У Маяковского не было колебаний, принимать или не принимать революцию. И у меня нет сомнений: восстанавливать культ — занятие недостойное. Гиблое. Неудача желательна.

Собеседник не возразил, но, следуя законам полемики, предъявил упрек: «Ваш взгляд — со стороны».

— Естественно. Мне отыскивать, где же она, родная сторонка, довольно просто. Адресок подсказан. Смиряясь с курсом на оправдание Сталина, я бы предал расстрелянного отца, нахлебавшуюся тюремной баланды мать, зэков, с которыми загорал. Всех, загнувшихся в ссылке, в плену, пропавших без вести. По сути, вопрос оскорбителен.

Задал мне этот вопрос Эрнст Генри (см. справку).

Разговор имел продолжение… Стандартная двухкомнатная четы Славуцких на Профсоюзной (хозяин начинал срок еще на Соловках). Гости уже расходились. Хозяева не мешали.

Суть разговора излагаю вкратце.

…Не воспользоваться предстоящим съездом партии было бы ошибкой. Хорошо бы послать на имя генсека «Обращение». Насчет текста вопросов нет. Главное — подписи.

Нет возражений. «Что» всегда зависит от «кто». Правда, вопросы возникают. Ведь у «кто» разные измерения. Например, количество. Эрнст Генри согласен, о нормах не может быть и речи. Пожалуй, десять. А лучше двенадцать. Ясно, что подписант должен быть личностью известной. Причем известной заслуженно. Уважаемой верхами, низами, страной. Конечно, он должен быть убежденным противником «культа личности», одолевшим неизбежные в прошлом страхи, сомнения. И, конечно, настолько нравственным, чтобы у сборщика подписей не появлялись опасения: сейчас ласково черканет автограф, а когда покинешь гостеприимный дом, позвонит, куда следует.

Позднее наметилось четкое разделение труда. Эрнст Генри берет на себя ученых. Гарантирует подпись академика Сахарова, а вслед за ним — близких Андрею Дмитриевичу физиков. Обладателей высших званий, наград. Мой кадр — деятели искусства.

***

…Встретил Поюровского — театрального критика из писавших часто, выступавших охотно. Борис заведовал литчастью у Сергея Образцова. «Эврика!» Народный не только по званию, известный всемирно, предводитель всех кукол Союза. «Необыкновенный концерт» — классика. Упрощенный зритель наслаждается не меньше, чем усложненный. Прошу Бориса устроить свидание.

Театр кукол ютился тогда в старом, до неприличия ветхом здании на площади Маяковского — на Триумфальной. Пришел я в назначенный час, до обеда. Само собой, не один, а вместе с Эрнстом Генри.

Сергей Владимирович восседал за солидным письменным столом. Слева от двери посетителей ждал небольшой столик.

Несколько корректно-комплиментарных фраз — и беседа взошла на вершину. Я насторожился. Уловил противоборство — интеллектуалы красуются друг перед другом? Задели проблемы глобальные. Сергей Владимирович припомнил случай из гастрольных поездок по Европе. Долгожитель Лондона, отлучавшийся во Францию, Бельгию, Италию, Семен Николаевич тотчас припомнил случай не менее интересный. Диалог был увлекателен, но меня кольнуло: не подпишет! Между тем минутная стрелка не объявляла перекур. А напрасно. Рядом с Театром кукол на той же Триумфальной имени Маяковского отвоевал пристанище «Современник». К двум часам там должна была завершиться репетиция. Ляля Котова, завлит «Современника», подсказала, как поймать Олега Ефремова, но строго предупредила: «Опоздать нельзя! Сразу после репетиции увезут Олега на съемки, а дальше — сам знаешь — ищи-свищи».

Почти два. Но я не смею прервать диалог. Мой долг — внимать. Подтверждать глазами, ушами, что слова полемистов драгоценны. К счастью, стулья Эрнста Генри и мой соприкасались, сидели мы плотно. Намекаю коленкой: пора… Как же-с! Сергей Владимирович и Семен Николаевич лишь на подступах к коренной проблеме. Я снова коленкой: «Пора, брат, пора!». Но гость не может прервать хозяина. Академически просвещенный не может поставить хамскую точку…

Наконец поднялись. Распрощались на высшем уровне. Как только вышли на волю, бросаю не реплику, а приказ: «К служебному входу!». Бросаю Эрнста Генри и бегом.

Люблю Триумфальную. Трудно на ней опоздать. Репетиция задержалась. Влетаю в вестибюль. Окружение мешает Олегу спешить к выходу. Обречен я на хамство. Вторгаюсь: «Съезд, Сталин, подпись…». Олег сечет мгновенно: «О чем разговор!» — два шага к подоконнику. На нем готов подписать.

Как раз в эту долю секунды увидел Олега Семен Николаевич. Направился к подоконнику — продолжить беседу, оборванную в Кукольном театре. Я шиплю на ухо: «Текст, текст…». Вырвал бы из кармана — но карман в пиджаке Эрнста Генри, внутреннем. Олег подписывает, взглядом не удостоив текст «Обращения». Спешит. Однако…

Сценку на подоконнике увидел Марлен Хуциев. Понял в ней главное: Олегу можно, мне нельзя? Почему? «Июльский дождь» был отраден, как дождь в засуху. Но мысли не возникало, что автограф надо просить у тезки. У одногодки. Да я старше на три месяца!

Есть правда на земле. Иначе не объяснишь, отчего после всех передряг в нашем кинематографе автограф тезки под «Обращением» сегодня уместней, чем вчера.

Час обеденный. Хорошо бы перекусить. От площади Маяковского до Пушкинской — десять минут. На ходу размышляю, отчего Сергей Владимирович попал в отказники.

В артистическом мире, тем более среди главных режиссеров, да еще в сталинское время отыскать обаяшку с душой нараспашку мало кому удалось бы. Подозревать Образцова, что он в глубине души сохранял детский запас иллюзий, — детски наивно. Запас их был растрачен. Однако на концерты в Кремле Театр кукол звали гораздо чаще, чем знаменитых басов и теноров. Образцова выпускали за рубеж, когда театры академические о гастролях за кордоном робко грезили. Правда, от Образцова гастролеры не сбегали на Запад (звезды балета строптивей, чем куклы).

Не факт, а гипотеза: благосклонность Сталина к Образцову объяснялась подкожно-интимным родством профессий. Генералиссимус тоже хотел командовать только куклами. Предпочитал карать, награждать — беспрекословных. Предложение Эрнста Генри подписаться под «Обращением», осуждающим культ Сталина, подтолкнуло Сергея Владимирович к преграде этической. Щедро обласканному неприлично осуждать покойного благодетеля. Нельзя подойти к могиле и плюнуть, обнаружив перед почтенной публикой неприглядное двуличие. Или трехличие. Один Образцов — для Сталина, другой для публики, третий для себя.

…Расставшись с Эрнстом Генри у «Извес-тий», подхожу к дому, где «Елисеевский». До памятного пожара на верхних этажах располагалось ВТО — Всероссийское театральное общество. На первом этаже — ресторан для лиц с театральным профилем. В ресторане встречаю сотрудницу ВТО. Красотка одаривает улыбкой. Доставляет себе удовольствие махнуть хвостиком:

— Вчера я ужинала с Георгием Александро-вичем, он сказал…

Я прервал: «Товстоногов в Москве?». Красотка огорчилась бестактностью, но снизошла: «Еще в Москве…». Уступив настоятельной просьбе, вновь снизошла: «В гостинице «Будапешт». Звоню в «Будапешт». Упорно. В ответ — упорное молчание. Вечер поздний. Звонить уже непростительно.

 — Георгий Александрович! Поверьте, дело срочное. Иначе не стал бы…

— Приезжайте.

Сколько времени утекло, пока Эрнст Генри добрался до гостиницы? Показалось, что год. Страж порядка у входа оказался неумолим. Тянусь к служебному телефону. Страж неумолим: «Каждому давать…». Главреж БДТ нашел для стража правильные слова. И страж нарушил порядок — пропустил. Ей-ей, спасибо! Но Товстоногов не знал, что нас двое. Объяснение телефонное — кто да что и зачем — исключалось напрочь. Подымаюсь в номер один. Уверен, что Георгий Александрович проклинает меня в энный раз. В «Будапеште» я краток, как в «Современнике». Речь отшлифована до блеска: съезд, Сталин, подпись. Мгновенно разгадав приглушенный вопрос (не напрасно ли я, готов ли он?), Георгий Александрович откинул одеяло, поднялся и в белье, в шлепанцах доказал, что готов. Мне по сердцу работы Георгия Александровича — но эта сценка дороже спектаклей и книг. Никакой оглядки на местком-партком-обком, на Толстикова-Романова…

Все хорошо, но бывает и лучше, прекрасная маркиза. Текст «Обращения» в кармане. В пиджачном внутреннем, а Эрнст Генри совершает полезный моцион до угла Петровки и обратно. До угла и обратно. Я бегом спускаюсь совершить моцион. Приятная встреча. Перекладываю текст в свой карман — каюсь, с оглядкой. Бдительный страж удивлен, что я возвращаюсь. «На минуту, дорогой!..»

***

В ЦДРИ — в Центральном доме работников искусств, известный всей театральной Москве профессор Зись, заметив меня в антракте, обратился с просьбой — не могу ли я завтра прочесть лекцию? О чем хочу — о фильмах, спектаклях, поэтах. Завтра, во вторник, в Большом — «политдень». «Благодарю за честь». Прочитал лекцию.

Через денек получил авантажное предложение заглядывать по вторникам утром. До конца сезона. «Платим копейки, но если буду скромно просить и соглашаться на свободное место в партере, так и быть». Я не докучал. В следующем сезоне привык к директорской ложе. Родион Щедрин был легок в общении, ироничен. В марте 1966-го мысль о Майе Плисецкой лишила покоя. Родион Константинович пошел навстречу. Осталось лишь дозвониться. Я был точен, как часы в швейцарской аптеке. Первый звонок, девятый… Клянусь, что Щедрин — ангел. Но у ангела тоже печенка, селезенка. Балетоманы, как видно, осатанели, вцепились. На звонок семнадцатый Щедрин откликнулся дружески…

— Можно Майю Михайловну?

— Майя Михайловна жопу моет!

Не разгласил бы я семейную тайну, но ценю красочность слога, надеюсь на доброту. Срок давности прошел, смилуйся, благодетель!

Днем в директорской ложе никого. Жду Плисецкую. Примадонна стремительна. Я краток: съезд, Сталин, подпись. Услышав, какая в ней нужда, Майя Михайловна преобразилась. Забыла о цейтноте. Вернулась из прошлого юная Майка, отца которой арестовали в 37-м на Шпицбергене. Взяли мать, загнали в южную степь. Мы — родичи по судьбе исторической. Дети одной эпохи, да еще одногодки (звезда на три месяца моложе Марлена Хуциева).

— Давайте листок.

Легко сказать. Листок в пиджачном кармане, а карман сейчас в ЦУМе. Почему в ЦУМе? Потому что расчет правилен. Ведь я прошел через служебный вход, поднялся в ложу, не имея гарантии, что свидание состоится. Не знал я, скажет ли примадонна «да». В Большом, в Императорском большие звезды рискуют по-большому. А как Эрнсту Генри добраться до ложи без пропуска? На листке с «Обращением» столько подписей, что цены ему нет. Права на просчет у нас тоже нет.

Напротив 16-го подъезда — вход в ЦУМ. Эрнст Генри в людном зале разглядывает товар на прилавках. Вдумчиво. Повествую в эту минуту я спокойно, но тогда покоем не наслаждался. Примадонна в гневе. Охранник пропустит Эрнста Генри по ее звонку. Но где он, ваш «покупатель»? Не считаю ступеней. Вылетаю на Петровку без пальто и шапки. Шоферы считают, что сумасшедший. Где же он, вдумчивый? Степенно выходим из ЦУМа. К шоферам Эрнст Генри уважителен. И к охраннику, гардеробу, шапке, пальто. Но не к Плисецкой. Звезда раскалена. Ставит подпись молча. Сегодня снова прошу: «Извините, Майя Михайловна».

***

Без посредничества Н.А. Дмитриевой встреча с Павлом Дмитриевичем Кориным не состоялась бы. Народный художник СССР, лауреат Ленинской премии, до нее — Сталинской. В скромный во всех отношениях, по нынешним временам невзрачный особняк мы вошли почтительно. Отдали должное полотнам хозяина, собранию икон. Вести себя как в музее (особняк стал музеем) повелевал не только долг вежливости. Хотелось не думать о цели визита, провести день до вечера «по-домашнему».

Но чай вновь и вновь остывал. Хозяин прочитал уже текст «Обращения». Медленно, с крестьянской основательностью. Обратился к Прасковье Тихоновне, не отвлекавшей супруга, не занимавшей нас светской беседой. Улыбнулся виновато: «Что ж, мать, придется подписывать».

Когда чаепитие завершилось, бес толкнул меня в бок.

— Павел Дмитриевич, как вы думаете, Коненков подпишет?

Эрнст Генри бросил на меня взгляд встревоженный, а Корин задумчивый, долгий. Подошел к телефону. Разговор вел тоже долгий. Едва ли с Коненковым.

— Если сумеете прямо сейчас, не откладывая, вас примут. Фамилий ваших не назвал. Скажете, от меня.

…В приемную вышла Дама. Выслушала Эрнста Генри. Взяла текст. Предложила ждать. Переглянулись мы молча. Ясно, что мы здесь не гости, а ходоки. Спасибо, что в сени пустили.

Известно, что ожидание — занятие томительно-утомительное. Семь минут проклинаешь, как семьдесят семь. Но реальных прошло одиннадцать. Двадцать одна. Засекаю время. Мыслишки толпятся, давят друг друга. Одни отгоняю, другим приказываю: пятерками в колонну! Шагом марш!

Допустим, колонна топает под музыку скульптора. Коненков дочитал «Обращение» и, видно, обсуждает текст с супругой. Нет возражений, проблема серьезна, подпись ответственна. Причин для сомнений сколько угодно.

Талант Коненкова проявился еще в эпоху Пятого года. Подтвердился в Семнадцатом. И позднее. Но вскоре возникли мотивы для политэстетического разрыва с восстающей из пепла Страной Советов. На чужбине талант скульптора не заглох, не пропал. После Победы 45-го Коненков вернулся из Штатов. Своим возвращением подтвердил: 45-й — это его, лично Сталина, и, конечно, России — великая Победа. Победитель ответил с грузинской щедростью и русской широтой. Скульптор стал народным художником СССР, Героем Соцтруда, лауреатом Сталинской, Ленинской премии… Действительным членом Академии художеств. Владельцем роскошной мастерской. У площади Пушкина, на углу улицы Горького. И вот сидим мы в приемной к генералу Советской Скульптуры, к маршалу.

Надоело сидеть. Встал, начал похаживать. Как Сталин, только без трубки. Если нам не высидеть «да», то зачем высиживать «нет»? Надо когти отсюда рвать. А нельзя. Прикованы к «Обращению», как каторжник к тачке.

Битый фраер, а фраернулся так дешево. Облажался позорно. Через четверть часа или час войдут сюда приглашенные гости, возьмут за шкирку. Или проявят гуманность, дав коленкой под зад.

Отбросил я обе версии. В приемной у Коненкова, рядом с Пушкиным, на углу у Горького хватать Эрнста Генри? И меня, простите, члена трех Союзов — писательского, театрального, журналистского. Заодно и четвертого — СССР. Скандальчик плеснет за пределы. Не нужен скандал Союзу художников, академиям, XXIII съезду — никому. Вот ближе к лету, в переулочке тихом, где суеты поменьше, чем на Тверской, встретится браток, бандюга подученный. Продырявит в трех-четырех местах, по числу Союзов. Следствие растянется лет на пятнадцать… Нормально.

Третья колонна чеканила шаг под знаменем Эрнста Генри, а я проявил дурной характер. Ворчу, попрекаю. Мудрый коллега напророчил авантюры Гитлера, предрек план Барбароссы, а вот в центре Москвы прохлопал ушами. Знал я, что Эрнста Генри сажали в Польше, в Германии, что отведал родной Лубянки. Был арестован вслед или раньше, вместе с шефом — Иваном Михайловичем Майским, послом в Лондоне. Повезло. Зэком стал в канун смерти Сталина. Суда не дождался, приговора не получил. Освободился, потому что Молотов, глава МИДа, осмелел. Обратился к Берии, и глава МВД нашел причины проявить доброту. Из казахской зоны возвратил безутешному мужу Жемчужину. Думаю, Молотов помог — или, по крайней мере, не помешал — вернуться на волю послу в Англии Майскому, публицисту-международнику Эрнсту Генри. Честному труженику благородного ведомства и одновременно лубянскому зэку. Диалектика…

Обращаюсь к Эрнсту Генри:

— У нас разные планы на вечер. Хорошо бы согласовать?

Есть правда на земле. Войдя в приемную, Строгая Дама вернула текст, сообщила решение: «Сергей Тимофеевич не подпишет». Эрнст Генри поклонился как искушенный джентльмен, высказал леди благодарность. А в невежде лефортовском, в горле моем застряли вопросы… Почему не выгнали раньше? Не взяли за шкирку?

Забегая далеко вперед, спешу доложить: интереснейший из вопросов прояснился с неожиданной легкостью. Судоплатов в своих воспоминаниях не скрыл: супруга Коненкова стала пассией Альберта Эйнштейна. Вклад ее в работу наших атомщиков над бомбой был значителен. Ведомство Лаврентия Берии ценило заслуги советской львицы. Ясно, что пока мы без дела скучали, Строгая Дама дозванивалась. Получила ответ. Содержалась ли в нем просьба (инструкция, приказ) обсудить с Коненковым текст? Скорее «нет», чем «да». Волновать художника совершенно незачем.

Вывод напрашивался. Идея обратиться с письмом к съезду, к Леониду Брежневу получила поддержку высоко наверху. Чью? Полагаю, что главного идеолога ЦК КПСС, теоретика послесталинской эпохи — Суслова Михаила Андреевича. Обосновывать догадку цитатами уклонюсь. У кого лимит времени не исчерпан и охота появится, пусть ищет их, переписывает из многотомия академика Сахарова и двухтомника Эрнста Генри — доказательств в пользу предложенной версии навалом.

Не парадокс ли: избранник Сталина, по достоверным фактам — его наследник, сталинист твердокаменный, и вдруг против очистки замаранного образа Хозяина? Да, парадокс, но не лишенный логики. Теоретик понимал лучше, чем иные из властных практиков: после XX и XXII съездов, после того как раскрылись врата ГУЛАГа и повалили на волю уцелевшие зэки, сталинизация крутая, прямая, грубая — нежелательна.

***

Лимит мой исчерпан. Но обрывая рассказ насчет операции «Ы», не вправе утаить. Между Эрнстом Генри и мною под занавес возник конфликт. Эрнст Генри хотел ставить точку после семнадцатой подписи. Я хотел продолжения. Уже были намечены, согласованы другие свидания. Я настаивал: «Четвертак лучше семнадцати. Весомей». Эрнст Генри был тоже прав: лучшее враг хорошего.

Почему я уперся? Насколько красивее четвертак? В споре о красоте его понял, чем он мне дорог. Я — счастливчик. ОСО влепило четвертак в промежутке между отменой 
смертной казни и повторным ее введением. Вскоре, в канун восстановления. Теперь накидаю в кошелку, в мешок дружков своих косточки, много чего накидаю и заявлюсь к товарищу Сталину. Постучусь: «Прошу извинить, что должок возвращаю с непростительным опозданием, что дотянул до осени 2010 года, до 30 октября. Не серчайте. Праздничек государственный. Правда, для многих — личный.»

См. расширенный текст

* Ушла Нина Александровна семь лет назад. Вот строки из некрологов.

…В течение больше чем полувека работа Нины Дмитриевой воспринималась как эталон честности, неподкупности, безупречного вкуса. «Как выражение неповторимого литературного дара» (академик Дмитрий Сарабьянов, выпускник МГУ, однокашник). Идеалом покойной был Чехов. Книги и очерки об Александре Иванове, Сурикове, Ге, Врубеле, о Ван Гоге, Пикассо, свои блестящие эссе Н.А. Дмитриева отделывала «до уровня чеховского рассказа». Для родственницы Фета духовно родственным авторитетом был отец Александр Мень.*

Справка

Эрнст Генри, он же — Ростовский, он же — Леонидов…

Эрнст Генри, он же Семен Николаевич Ростовский — псевдонимы. А. Леонидов, Аркадий Лосев — тоже псевдонимы. Настоящее имя — Леонид, фамилия — Хентов. Год рождения — 1904-й, 16 февраля. Место рождения — Витебск. Москвичом стал весной 1917-го. Европейская известность пришла к загадочному Эрнсту Генри, когда в Лондоне вышла его книга «Гитлер над Европой?» (1934), через два года — «Гитлер против СССР». Появились переиздания, переводы. Отклики. Альберт Эйнштейн: «Если эта книга встретит такое понимание, какого она заслуживает, то ее влияние на развитие отношений в Европе не может не стать решающим и плодотворным». Бертран Рассел: «Исключительно интересно и ценно». 

Самиздатовское хождение имело письмо Эрнста Генри Илье Эренбургу. «Открытое» явилось откликом на раздел о Сталине, которым завершались мемуары Эренбурга. 

 

Марлен Кораллов

Новая газета

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе