Режим разобщения.

Новые заметки к определению культуры и политики  

Это принципиально новая ситуация, которую неправильно описывать в старых терминах и категориях — ничего не будет понятно.
Лев Рубинштейн[1]

За последний год, накануне и после думских, а затем президентских выборов 2007—2008 годов, в отечественной печати, аудиовизуальных медиа, Рунете характерным образом актуализировался, казалось бы, старый советский вопрос о поддержке власти, сотрудничестве с нею или, как вариант, о потенциале и формах противостояния ей со стороны тех или иных групп российского социума. Прежде всего, этот вопрос относят сегодня к так называемой «творческой интеллигенции», «демократическим» или леворадикальным движениям, но также к молодежи крупных городов либо даже к наименее благополучным слоям населения. Данные эмпирических опросов о весьма скромных масштабах такого гипотетического противостояния приводились и обсуждались, в том числе и автором данных заметок[2]. Впрочем, похожее оживление интереса к теме, вместе со вполне стереотипными для политической культуры России персонифицированными страхами и надеждами, можно было видеть и вокруг прежних выборов, в 2000 и 2004 годах.

Сейчас я хотел бы лишь подчеркнуть, что сам вопрос «С кем вы…?» в его сегодняшней формулировке представляет, на мой взгляд, предельную, окончательно выхолощенную форму осознания и выражения тех спазматических поисков «национальной идеи», «элит» или «групп развития», путей модернизации страны, которыми советники власти, публицисты, политические комментаторы и эксперты так или иначе занимались начиная примерно с 1993—1994 годов. Иначе говоря, с того периода, когда явно угасли первоначальные импульсы и сравнительно простые, общедоступные и объединявшие многих идеи, символы, лозунги «перестройки», встала (но не была осознана, продумана, артикулирована и намечена к решению) проблема социальной, культурной, идейной дифференциации общества, а из окружения власти начали тем временем постепенно, но последовательно устранять инициаторов, разработчиков и проводников каких бы то ни было «реформ».

Отмечу несколько аспектов социально-политического и культурного порядка, который с тех пор сложился в стране и с наибольшей ясностью выразился во время второго, итогового президентского срока Владимира Путина. Ограничусь наиболее важными: задача статьи — не описание ситуации, а моделирование ее конструкции, примеры здесь имеют диагностический смысл.

Не дифференциация, а фрагментация

В плане социальной организации мы наблюдаем не дифференциацию функций и форм социального взаимодействия, не их институционализацию и, соответственно, универсализацию смысловых оснований внутри- и межинституционального поведения, а продолжающийся процесс фрагментации социальных укладов и изоляцию их фрагментов. Социологические данные о недоверии к институтам и отказе россиян от общественного участия уже не раз приводились. Можно показать тот же феномен на другом материале — на особенностях самоидентификации наших соотечественников, их позитивном либо негативном, стигматическом самоопределении через поощряемое или запрещенное переживание принадлежности к той или иной общности. Для России сегодня речь идет прежде всего об общностях, называемых в социологии аскриптивными (гендер, возраст, семья и дом, место рождения, «земля, на которой живем», «люди моей национальности»). Ведущие позиции в автоидентификации россиян принадлежат именно таким партикуляристским характеристикам, а не, допустим, профессии, гражданскому самопониманию («конституционному патриотизму», по определению Юргена Хабермаса), критериям самостоятельности и ориентирам жизненного успеха, политическим свободам, правам, взглядам и другим институциональным ценностям и обобщенным нормам. Другая важная характеристика самоотнесения человека в России сегодня — обращенность к условному прошлому. «Наша земля» и «наше прошлое, наша история» — два параметра, показатели значимости которых для самоопределения россиян за последние двадцать лет заметно выросли на фоне неизменности других (скажем, «язык моего народа» — на уровне 20 проц.) и сокращения третьих (например, принадлежность к «советским людям», уменьшившаяся за 20 лет с 31 до 12 проц., или к военному поколению, которая характерна сегодня для 1 проц. россиян; см. таблицу 1).

Таблица 1

ЧТО В ПЕРВУЮ ОЧЕРЕДЬ СВЯЗЫВАЕТСЯ У ВАС С МЫСЛЬЮ О ВАШЕМ НАРОДЕ?

(ПРИВОДЯТСЯ ПОЗИЦИИ, ЗНАЧИМОСТЬ КОТОРЫХ В НАИБОЛЬШЕЙ СТЕПЕНИ УВЕЛИЧИЛАСЬ)

 

1989

1994

1999

2003

2008

Наше прошлое, наша история

22

37

48

48

43

Наша земля, территория, на которой мы живем

11

25

26

32

34

Крайне существенно, что подобное фрагментированное состояние социальной материи представляет собой не аморфность и аномию, а, напротив, вполне функциональную характеристику, более того — условие управляемости населения. Разобщение масс — новая технология господства над социумом в арсенале сегодняшней российской власти. Но это именно новая, другая технология по сравнению с тоталитарной советской — управление не от имени силы или авторитета власти, а с расчетом на слабость и безответность социума[3]. В собственных границах власти, в том числе — границах хронологических, такую технологию приходится оценивать как достаточно эффективную. Только это эффект не мобилизации, как в классические советские времена, а скорее «парализации» или кратковременного оглушения (рауш-наркоз).

Одним из инструментов подобной технологии управления выступает то, что, в противоположность известному социологам и психологам феномену «релятивной депривации» (чувству обездоленности в сравнении с благополучием другого), можно было бы назвать «релятивной привилегированностью». Советская власть уже в зрелый сталинский период, с 1930-х годов стала предоставлять привилегии отдельным лицам и фракциям социума, но использовала их по преимуществу как знак одобрения и отличия, дарованный сверху и, в этом смысле, работающий на авторитет и позиции центральной власти, на интеграцию с ней более широких кругов специально отобранного населения. Сегодня же, наравне с централизованной раздачей знаков поощрения и наиболее ценных долей собственности (сырьевые и административные ресурсы, торговля спиртным или оружием), речь идет о предельном расширении сферы действия механизмов отличия. Теперь привилегии присваивает едва ли не каждый взрослый член российского социума, поскольку видит их в любом имеющемся ресурсе и переносит на любые символические признаки собственного статуса, если тот хоть сколько-нибудь превышает нулевой. Дело здесь, как представляется, не просто в том, что, говоря словами окуджавской песни, «пряников сладких всегда не хватает на всех», а в том, что дозирование привилегий и манипуляция микроотличиями — мощный рычаг социальной организации (но что еще важнее — самоорганизации) в посттоталитарных и постидеологических режимах после принудительной бедности и уравниловки во всем. В таком качестве он, например, начал работать в Венгрии при Кадаре или в СССР поздних брежневских лет. За фасадом «гуляш-социализма» и «новой исторической общности людей» фактически выстроился социум повсеместных отличий и привилегий, барьеров и уровней доступа к каким бы то ни было социальным благам (по другой терминологии, общество тотального дефицита[4]).

По законам пародии

Но, узнавая сегодня «советское» в путинском политическом режиме, наблюдатель — хочу это всячески подчеркнуть — имеет дело с ложным дежавю. В терминологии Юрия Тынянова, он сталкивается с «пародичностью» или, в более позднем словоупотреблении Эрика Хобсбаума, с «изобретенной традицией»[5]. На иной политической культуре населения в последнее десятилетие выстроилась иная система власти. Она — если говорить в целом и сравнивать с классическим сталинизмом или даже с брежневской эпохой — не строится на репрессиях. Репрессивные механизмы не используются в повседневном, плановом и массовом порядке, хотя власти намеренно демонстрируют избыточную готовность к подавлению точечных протестных действий — митингов, пикетов, демонстраций немногочисленных гражданских активистов. Нынешний режим не опирается на господствующую идеологию и партийный аппарат, не поддерживает состояние мобилизационной готовности. Реликты идеологии и политической мифологии носят пассивно-защитный или адаптивно-компенсаторный характер, реанимируются лишь некоторые ключевые символы прежних эпох «тотальной мобилизации» (миф-Сталин, победа в войне).

Различные по происхождению и функциям элементы советского, относящиеся к разным этапам существования СССР, в нынешних условиях наново придуманы или стилизованы. Представляя собой результат первичной, пусть самой грубой рефлексии официальных политтехнологов и менеджеров медиа над советским, они требуют от исследователя новых средств анализа, рефлексии более высокого порядка, в чем и состоит трудность. Они эклектично сконтаминированы в новых обстоятельствах внутренней жизни страны и другом внешнем окружении, встроены в другие рамки и переосмыслены в них для других целей. Характерность состоит в том, что это пародия в отсутствие оригинала, который, в его собственных чертах и под собственным именем, никому и ни в чем не явлен: его изображение вызывают и называют сегодня другие. По конструкции перед нами тавтология — стершаяся или вырожденная метафора, которая отсылает лишь к самой себе и обосновывает себя ссылкой на собственное виртуальное существование (двойное отражение, фигура «зеркало в зеркале»). Поэтому она и неотделима от постоянной самодемонстрации через массмедиа, невозможна без этой тотальной репрезентации. Вообще говоря, в нашем случае разделять систему и ее репрезентацию можно лишь условно, аналитически: репрезентация здесь и есть система. Медиатизация политики — это часть политики, продолжение политики средствами медиа, по правилам медиа и в формах медиа[6].

Результат — двусоставное, кентаврическое устройство политической жизни и политической культуры в сегодняшней России. В зависимости от того, направлено ли оно внутрь страны или вовне, представители власти активизируют в своей риторике те или иные компоненты двойственного целого. Так, вперед на том или ином отрезке могут выдвигаться новые технологии, обещающие невиданный прорыв (достижение цели), или «особый путь», отделяющий от всего мира (интеграция целого); отечественное или европейское; советское или русское; сталинское или брежневское; державное или националистическое и т. д.

Антропологическую развертку (срез) подобной конструкции составляют, опять-таки в терминологии Тынянова, «пародические личности» политиков, выдвигаемых на авансцену публичного внимания. После появления в 1990-е годы знаковой фигуры Жириновского они постоянно производятся отечественными средствами информации, прежде всего — основными каналами телевидения. Эти персоны (персонажи) поддерживают массовые и особенно «элитные» ожидания, что на политических подмостках появятся «новые люди»; они быстро становятся популярными и узнаваемыми, но не воплощают инструментальные деловые качества политических менеджеров или исполнительных чиновников, не демонстрируют харизматический облик «вождя» и «спасителя», не отсылают к авторитетам и традициям прошлого. Они клонируют созданную теми же массмедиа в начале тех же 1990-х виртуальную фигуру «нового русского» — с характерной двойственной отсылкой к «русскому», но уже не «медведю», а заметно лакированному, глянцевому, представленному с расчетом на внешний взгляд, можно сказать, на экспорт.

Церемониализация власти и рассеяние политического

Фрагментация российского социума — составная часть или один из аспектов его массовизации. Здесь нет противоречия или парадокса. Именно разложение и разрушение большинства социальных связей и форм за исключением круга самых близких выступает условием, основой унификации социальных реакций большинства населения. При этом интеграция целого в современной России не вполне подпадает под классические социологические теории. Если пользоваться терминами Эмиля Дюркгейма, это не «органическая» солидарность архаического сообщества, основанная на непосредственном участии каждого в жизни всего коллектива, но и не «механическая» солидарность модерного общества, опирающаяся на разделение труда и дифференциацию современных специализированных институтов. В нашем случае социальная интеграция, предполагающая отказ от общественной активности, а также деинституционализацию все большей части социального пространства, массовое и стойкое недоверие россиян к большинству социальных институтов, осуществляется с опорой на фигуру первого лица, складывается через обязательную отсылку к этому символическому топосу. Такая отсылка опосредует очень многие, если не все, отношения жителей России — к политике, власти, институтам социума. Фигура первого лица выступает символом целого и обобщенным символическим посредником большинства публичных действий в рамках этого целого.

Поэтому солидарность по преимуществу выражается здесь как зрительское участие в церемониалах представления человека номер один (для россиян сегодня это по-прежнему Владимир Путин) и пассивной поддержке-одобрении оглашаемых им решений, причем поддержке-одобрении практически «всеми», 70—80 проц. населения, как это было, например, в период кавказской войны 2008 года. Когерентность данного социума — безличная функция коммуникативного канала и персонифицированная производная от места главного лица во властной иерархии (и, понятно, его места в телевизионной программе). Можно назвать такую интеграцию виртуальной и церемониальной. Церемониализация власти, ее присутствия, осуществления, перемещения и смещения, смены и т. д., как и соответствующая ритуализация «публичного» участия населения в «политике», — важная и, опять-таки, новая сторона путинского режима[7].

Политика, как ее обычно трактуют социологи («…стремление к участию во власти или к оказанию влияния на распределение власти, будь то между государствами, будь то внутри государства между группами людей, которые оно в себе заключает»[8]), в описанной ситуации становится все более тайной, закулисной и, как можно предположить, все более простой, даже грубой. Поддержание границы между двумя этими сферами, скрытой и демонстративной, равно как и ее постоянное, но контролируемое и дозированное нарушение в виде сенсаций, скандалов, разоблачений и всевозможного другого «слива» в желтой прессе, близких к ней аудиовизуальных медиа, — характерная черта социально-политического уклада путинских времен. Это выражение тех же основополагающих процессов социальной фрагментации и самоизоляции, общей озабоченности проблемой границы (проблематичностью нормы) и демаркацией пределов «своего» пространства — вновь и вновь не удовлетворяющей, постоянной и всегда неокончательной.

Тут хотелось бы разобраться с двумя распространенными клише в описаниях нынешней ситуации политиками и их советниками, а также более широким кругом экспертов, публицистов и др. Вопреки заявлениям первых лиц и их трактовке близким окружением для путинского периода характерна никак не концентрация власти: фигура первого лица не воплощает власть, но символизирует сверхвласть, управу над властью и власть над законом без ответственности перед кем бы то ни было. Напротив, в путинский период мы стали свидетелями небывалого рассеяния власти, умножения и расползания источников решений и санкций, их вменения, проверки исполнения и т. п. на все более нижние и периферийные этажи, подсистемы организации управления (это же относится к силовым структурам и репрессивным органам). Зазоры и несогласованности в нормах поведения и ответственности между этими точками и зонами власти, статусами и полномочиями многочисленных действующих лиц, облеченных той или иной властью, вовсе не являются частными дефектами или временными сбоями в системе. Они представляют собой область вышеупомянутой «релятивной привилегированности» чиновников различных ведомств, необходимого и выгодного им произвола, то есть составную часть всего социально-политического устройства. Большинство населения, при всех справедливых жалобах на чиновную коррупцию и нерадивость, при постоянном чувстве собственной незащищенности от произвола и бессудного притеснения, более или менее адаптировалось к подобному устройству, оно не настаивает на его реформировании и хотело бы лишь получать более полную и свое временную информацию, предупреждения о намерениях и действиях властей[9].

А это значит, что нередко раздающиеся с разной интонацией слова о деполитизации общественной жизни в путинской России, как представляется, не вполне адекватны. Те, кто их произносит, исходит, причем фактически без обсуждения, из ее классических определений, выросших из идей и практики западных демократий. Но это означает поиск под фонарем. Между тем в советской и постсоветской России политическое крайне слабо институционализировано, оно почти не вычленено из всей толщи социального существования, или, другими словами, общество не отделилось от государства. Скорее стоило бы говорить о трансформированных в наших условиях, неклассических формах политики. Политическое не столько сокращается, сколько рассеивается или даже размазывается по поверхности коллективной жизни, подчиняясь той же тенденции к умножению границ и педалированию микроразличий, о которой говорилось выше.

Да, социологи действительно регистрируют общественную апатию абсолютного большинства населения, о ней говорилось выше. Однако интерпретация этого процесса как ухода в частную жизнь неточна: такой уход мог бы стать реальностью только под охраной закона и защитой норм права («Мой дом — моя крепость»), тогда как подавляющее большинство россиян такой охраны и защиты вовсе не чувствует. Жители России изолированы друг от друга и не терпят «чужаков», но они никак не дистанцированы от государства, иначе одобрение недавних военных действий российской власти на территории другой независимой страны со стороны четырех пятых населения вряд ли имело бы место. И эти четыре пятых не поддерживали бы насаждаемую государством ксенофобию — прежде всего, неприязнь по отношению к США. Эти четыре пятых конечно же не находятся вне политики, равно как совершенно не случайно большинство российского населения в ответ на вопрос о выдающихся людях всех времен и народов прежде всего называет государственных и военных деятелей России. Точнее было бы представлять и анализировать эти феномены не как свидетельства деполитизации, а как форму политического участия или политической культуры, типичную для посттоталитарных или авторитарных обществ.

Вместе с тем и демонстративные поползновения властных верхов контролировать всё на свете, и уже упоминавшееся рассеяние власти, полномочий и ответственности, значительная неопределенность и для властей, и для населения правовых норм и их нарушений (в последнее время это в особенности затрагивает трактовку преступлений против государства и его безопасности, расширенное толкование и применение относящихся сюда законов) ведут к расширению политической поднадзорности и подотчетности. При соответствующем намерении представители власти могут во многих действиях индивида или группы людей усмотреть «политику» (ср. «шить политику» или «сесть за политику»). Семантика понятия «политика» исподволь и без должного осознания аналитиками сдвигается в сегодняшнем обиходе к инкриминируемым значениям «антигосударственная политика». Сегодняшние власти узурпировали политическую сферу и стремятся ее — в «слабых формах» — расширять, но в отличие от советского времени не считают предосудительным «аполитичность».

Теоретическая проблема для социальных и политических наук заключается в данном случае в том, что роль политики, значения политического могут в разных условиях принимать на себя другие формы и механизмы коллективного поведения, в том числе — не прописанные в институциональных кодексах и инструкциях, не легитимированные правом. Их обнаружение, описание, понимание составляют отдельный новый комплекс задач, которые опять-таки заслоняются, блокируются слишком поспешной отсылкой к «прошлому» и нередко поверхностной диагностикой окружающего как всего лишь «дежавю».

Гламуризация публичности

Переходя к разговору о культуре в ее отношениях с политикой, стоит сразу же отметить, что инструментарий социального, да и общегуманитарного анализа феноменов современной культуры, тем более в политических аспектах, у российских исследователей крайне беден. Отечественное интеллектуальное сообщество по ряду причин долго оставалось в стороне от процессов модерна и самостоятельной рефлексии над ними. Оно не прошло, как Европа и США с конца 1920-х до начала 1970-х годов, полувековую школу реальных и жестких дискуссий о культуре и рынке, о массовом и элитарном, народном и популярном, об ангажированном и независимом, памятными вехами которых для Запада — называю лишь некоторые — остались «Измена клириков» Жюльена Бенда («La trahison des clercs», 1927, 1946) и «Что такое литература» Жана Поля Сартра (1948), «Массовая цивилизация и культура меньшинства» Фрэнка Реймонда Ливиса (1930) и «О пользе грамотности» Ричарда Хоггарта (1957), «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» Вальтера Беньямина (1938, 1955) и «Диалектика Просвещения» Макса Хоркхаймера и Теодора Адорно (1947), «Заметки к определению понятия “культура”» Томаса Элиота (1948) и «Долгая революция» Реймонда Уильямса (1961), «Либеральное воображение» Лайонела Триллинга (1950) и сборник «Массовая культура, издание второе» (1971). К крупномасштабным переменам культурной жизни, в политических и экономических контекстах, российская интеллигенция и ее продвинутые подгруппы оказались в интеллектуальном плане крайне плохо подготовленными. К тому же знакомство с упомянутыми дискуссиями по книгам в читальных залах, да еще порядком запоздалое, в большинстве случаев — чисто информационное, поспешное и поверхностное, нимало не компенсировало реального в них неучастия. Теперь за это приходится платить.

Ситуация в современной российской «культуре», точнее — в экспрессивно-символическом производстве различных групп авторов и в коммуникативном обиходе разных слоев публики, на мой взгляд, подпадает под общую схему описания социально-политической жизни в России, предложенную выше. Ведущая тенденция и здесь — последовательная фрагментация авторских групп, с одной стороны, и категорий потребителей — с другой.

Если говорить о культуротворческих группах, то в их деятельности, по меньшей мере с середины 1990-х годов, сокращается общее поле соотнесения авторских заявок и критических оценок, поле актуальной литературной и художественной аналитики. В немалой степени это обусловлено уходом с общественной авансцены ведущего медиума межгрупповых культурных коммуникаций советской эпохи — «толстых» литературно-художественных журналов. Можно говорить, что от них отвернулась широкая читательская публика, наиболее образованные и относительно квалифицированные слои населения (в идеологическом и политическом плане перед нами однозначный конец «перестройки» и крах ее идеологии, распад и разрежение слоев поддержки).

Только за пять лет, с 1990-го до 1995 года, среднегодовой тираж всех журналов упал почти в 17 раз (при уменьшении числа журналов в полтора раза)[10]. У еще недавно признанных и популярных журналов он уменьшился гораздо заметнее — в 50—100 раз. Показательно при этом, что наиболее динамичная и прямо связанная с текущей ситуацией форма критики — рецензионная деятельность толстых журналов — заметно сократилась: так рецензионных откликов в 1997—1998 годы было вдвое меньше, чем в начале 1960-х и конце 1970-х, хотя количество журналов этого типа выросло вдвое. В своих сопоставлениях и оценках рецензенты стали гораздо чаще ориентироваться на признанные авторитеты и школьную классику, чем на актуальных авторов, тем более — молодых[11].

Поскольку в культуре сегодня почти нет заявленных эстетических и идейных программ, то нет и принципиальной полемики, кроме апелляции «к личностям». Исследователи, в частности, отмечают, что после неподцензурных манифестов группы СМОГ в первой половине 1960-х годов вплоть до 2007 года, когда номер интернет-журнала РЕЦ под названием «Новый эпос» стал манифестацией группы русскоязычных поэтов нескольких стран и разных поколений, в России не было опубликованных программ литературной инновации[12]. Вместе с тем сегодня фиксируется крайняя узость экспертного сообщества, способного выносить оценки, которые были бы хоть в какой-то мере авторитетны для культуротворческого слоя: «…круг компетентных, договороспособных и готовых к самоорганизации экспертов не столь широк, чтобы набралось на два премиальных сюжета с сопоставимым авторитетом»[13], — констатирует Дмитрий Кузьмин, обсуждая роль премии Андрея Белого в сегодняшнем литературном сообществе.

Заявки на роль общего в культурном обиходе России сегодня, кажется, выдвигает только гламур. Гламуризация публичной сферы, политики, культуры — еще одна ведущая тенденция социальной и культурной жизни страны последних лет[14]. Этот процесс, кроме всего прочего, обусловливается характерным для последнего пятнадцатилетия, а в особенности — для путинского периода сращением политики и бизнеса, их стремлением к массированному воздействию на область культуры. Ситуация как будто бы напоминает «возвращение государства» в его советском или позднесоветском варианте, но это, опять-таки, мнимое сходство: мы имеем сегодня дело с другим государством, о чем уже шла речь выше. Значимый аспект ситуации — формирование слоя более молодых, образованных, урбанизированных и относительно благополучных россиян, чей образ мира претендует создавать и отражать гламур. Его верхнюю границу можно примерно оценить в 10—15 проц. населения (приблизительно таков объем групп, которые, по данным Левада-Центра на 2008 год, добились, с их точки зрения, материального благополучия, бывают за границей, несколько раз в месяц ходят в кино и др.).

Идейная характеристика гламура — беспроблемность, стилистическая — эклектизм, главный эффект — массовизация, унификация. Показательно, что в глянцевых журналах, как и на нынешней политической сцене, нет полемики. Глянцевые журналы даже не упоминают друг друга (жесточайшая конкуренция их друг с другом и за «звезд», и за публику всегда остается за сценой): часть в гламурной «культуре», например, журнал, — как, скажем, и фигура человека номер один в российской «гламурной политике», — словно бы равна всему целому и может его репрезентировать, не отсылаясь ни к чему другому. Соответственно, здесь исключается рефлексия, а потому нет и критики, которая редуцируется до promotion. Более того, сам этот вид изданий является рекламой, он — не журнал, а нечто вроде рекламного каталога модной фирмы, агентства. Адорно, анализируя индустрию западной культуры между двумя войнами, отмечал, что товар здесь сам является рекламой, а рекламные образы и тексты в американских журналах Life или Fortune уже неотличимы от редакционных статей[15]. Глянец делает пределом значимости саму поверхность, границу зрения и зримого, как бы исключая вопрос о глубине.

В этом смысле граница, ее переживание, любование ею, ее культивирование превращаются в смысл действия, так что действие становится изолированным в себе, самодостаточным. Характерно, что глянцевый журнал — это не то, что читают, а то, что листают, просматривают (так, кстати говоря, и телевизор сегодня по большей части не смотрят — на него посматривают или «листают» программы с помощью пульта дистанционного управления). А это значит, что мы имеем дело со специфически символическим, игровым или, еще точнее, церемониальным действием[16], со зрелищной (но не читательской!) культурой или даже с обществом зрелищ и зрителей, автохтонным двойником «общества спектакля» Ги Дебора.

Культивирование границ и границы культур

Самое важное в этой части рассуждений — то, что фрагментация общего мира в современной российской культуре выражается для культуротворческих групп в постоянных процессах производства, поддержания и демонстрации условных, символических границ своих микросообществ, клубов, кружков, компаний, проведении рамок демонстрации и восприятия знаков «своего» или «нашего», а не в поисках и создании новых содержательных значений и образцов, тем более — образцов универсалистских, ориентированных на всеобщее. Это, хочу подчеркнуть, принципиальное изменение культурной ситуации. Изоляционизм (фрагментация) и демонстративность (церемониальность) — составные части одного феномена. Феномена тем более важного, что, собственно говоря, ровно так же дробно устроена сейчас и публика, сообщество потребителей культуры.

Мы имеем сегодня дело с несколькими отсеками культуры или, точнее сказать, зонами коммуникативного обихода россиян[17]. Наиболее массовый уровень образуют, условно говоря, зрители телесериалов и читатели издательских серий книг карманного формата в мягких обложках, которые приобретает любой покупатель (Everyman, Jedermann) в любом киоске на городском вокзале или у выхода из метро. Это товары, рассчитанные на людей, воспринимающих себя как все и вместе со всеми: лаконичный значок на обложке книги, рекламируемой в московском метро («3 миллиона читателей»), обращается именно к такой публике, используя значимый для нее аргумент. Подобный потребитель ориентирован на повторение — и того, что уже видел сам, и того, что показывают другим. Циклы повторения здесь — короткие, обычно — ежедневные, от серии к серии. Пропущенная серия легко восстановима, поскольку, во-первых, трафаретна, а во-вторых, ее смотрели все, так что на следующий день перескажут. Данная подгруппа потребителей привязана к коммуникативным каналам, а не ориентирована на выбор содержательных образцов. Книги для нее («хорошие» или «настоящие») — это книги той или иной серии, купленные в упомянутом киоске или полученные от таких же читателей, родных и друзей, этот последний канал сегодня, наряду с серийной покупкой, — из наиболее значимых для читательской массы. Соответственно, рекомендации лидеров чтения или экспертов по чтению в этом слое читателей практически не присутствуют, здесь не работает критика, литературоведение, школьный учитель или библиотекарь. Но потребители этой группы и сами не выступают рекомендателями и экспертами: приобщение к культуре, продвижение культурных образцов в другие группы и слои — не их задача[18].

Другой уровень или сегмент публики — потребители гламура, люди моды, о них и образцах их «культуры» говорилось выше. Здесь другой ритм взаимодействия со зрителями, читателями, слушателями, он сезонный или, в пределе, годовой: смена новинок, новый премиальный цикл и проч.; самый короткий отрезок — месяц между номерами модного журнала. При этом менеджеры гламурной культуры и практики гламурного обихода, создатели глянцевых журналов, звезды модных тусовок сегодня уже не ограничиваются замкнутым существованием в собственном кругу. Они претендуют на роль экспертов, оценщиков, рекомендателей культурных образцов (близость тех или иных среди них к представителям власти и крупного бизнеса сейчас не обсуждаю, это отдельный комплекс проблем и исследовательских задач). Ближайшие к ним круги читателей, зрителей, слушателей, ориентированных на моду, все чаще получают и принимают сегодня книги по рекомендации журналов Elle или из рук Владимира Соловьева, фильмы от Ренаты Литвиновой, музыку от Башмета (имена беру наугад, они могут быть другими) — то есть с соответствующей авторитетной наводкой, непременным модным лейблом[19]. Ссылки на то, что теперь «везде так», что перед нами приметы повсеместной и необоримой «глобализации» и проч., опять-таки неточны. Книжные рекомендации телевизионной «звезды» Опры Уинфри значимы для многомиллионной аудитории, тираж «Нью-Йоркера», влиятельного культурного ориентира, который вывел в мир не один десяток крупнейших фигур, — выше миллиона, а рассчитанный на околоуниверситетскую среду New York Review of Books имеет более сотни тысяч высокообразованных читателей. Такова реальная сложность развитого общества, система многообразных связей между разными его слоями и уровнями, наконец, культурное выражение действительной значимости среднего класса и его ценностей. Наш гламур на самом деле стремится отвоевать себе хотя бы края поля, центр и преобладающую часть которого заняла сегодня медиатизированная и церемониальная политика, вытесняющая и трансформирующая культуру, включая ту, что хотела бы претендовать на роль мейнстрима. Политика развлечений — продолжение той же политики, а роль пассивного телезрителя — политическая роль, форма участия в упомянутой политике.

Остаточный или, говоря несколько шире, синтетический характер носит публика «толстых» журналов, читатели, ориентированные на литературную классику, или телезрители программы «Культура». Если говорить для примера именно о толстых журналах, то они за 1990-е годы, потеряв преобладающую часть читателей, заняли функциональное место чего-то вроде little review; правда, количество таких «малотиражных обозрений» в крупных и развитых странах исчисляется тысячами, в нашем же случае их — полтора-два десятка. Это площадки для дебюта (тем более важные при огромной российской периферии, где разглядеть нового автора могут только в Москве и если он сам окажется в столице), где делаются заявки на место в будущих премиальных списках, а значит, и на место в литературном клубе или даже в большой литературной тусовке. Если глянцевые журналы работают с заведомыми звездами, заимствуя их символический авторитет, то «толстые» делают звезд, а потом делят их: наиболее часто публикующиеся в каждом из них авторы чаще всего гастролируют и в других журналах этого типа. При этом «толстяки» частично используют героев глянца, как, впрочем, и отдельных представителей литературы эксперимента: роль таких журналов сегодня (можно было бы то же самое показать на примере новостных программ или составе участников ток-шоу на канале «Культура») — тоже эклектическая.

Типологический список такого рода социокультурных образований в принципе открыт, и можно было бы развивать его дальше. Но для целей данной статьи я ограничусь еще лишь одним типообразующим примером — это маргинальная культура, культура смыслового и эстетического новаторства. Она обращена чаще всего к очень узким кругам, даже кружкам аудитории, значительную часть которой составляют сами авторы, — такова аудитория, например, современной академической музыки, поисковых литературных журналов (например, российского «Воздуха»), либо, скажем, «ТЕАТРа.DOC» и связанного с ним фестиваля «КИНОТЕАТР.DОС». Парадоксы такого рода культуры в нынешних российских условиях связаны для меня с двумя обстоятельствами. Замкнутая достаточно ограниченными группами людей, способных на открытие и заинтересованных в его понимании, эта культура вместе с тем стремится выйти к предельно универсальным формам и значениям всеобщего, человеческого (антропологического), будь оно экзистенциальным прорывом, эстетическим экспериментом или каким-то иным опытом. С другой стороны, эта культура, маргинальная по отношению к любому мейнстриму, в сегодняшних отечественных условиях приобретает — вольно или невольно — еще и политическое измерение. О двух этих пунктах я в заключение и хотел бы поговорить подробней.

Антропология как политика: трансформации темы

Вообще говоря, можно выделить два исторически реализованных типа репрезентации политического в искусстве. Они достаточно известны из отечественной и зарубежной практики XIX—XX веков, эпохи модерна.

Это, во-первых, ангажированное, мобилизационное искусство, как поддерживающее власть (официальное и официозное), так и протестное. Образно-символическими средствами оно воплощает программу тех или иных сил, стремящихся участвовать во власти, поддерживать собственную власть или ниспровергать чужую. Такова, допустим, поэзия Маяковского (дореволюционного и советского периода в их сходстве и различии), таково кино Эйзенштейна от «Стачки» до «Ивана Грозного».

Во-вторых, это критически дистанцированное искусство. Оно сознательно и последовательно работает с политическими фигурами, риториками, символами, мифами, демонтирует их, показывая, «как это сделано», и тем самым дает возможность в той или иной мере освободиться от устойчивой привычки к ним или от их временной магии и фасцинации (напомню заглавие известного эссе Сьюзен Зонтаг о Лени Риффеншталь — «Фасцинирующий фашизм»). Такова в кино игровая «немецкая трилогия» ХансаЮргена Зиберберга[20] или документальная «Приватная Венгрия» Петера Форгача[21]. Таковы в живописи военные и мифологические циклы Ансельма Кифера[22]. Таков «московский концептуализм» Ильи Кабакова и Виктора Пивоварова, Эрика Булатова и Д.А. Пригова.

Оба названных направления — примеры сравнительно прямого обращения к политической тематике и символике. Но здесь возможны сдвиги и деформации. В этом плане мне хотелось бы отметить недавний, сравнительно новый для постсоветского периода, неклассический поворот темы «политика и культура», «политика и искусство». При рассеянии политического и гламуризации его публичной части в «нулевые» годы, о чем речь шла выше, политическое значение сейчас приобретает, с одной стороны, все поисковое в культуре, а с другой — все репрессированное в публичной жизни. Два эти направления работы культуротворческих групп можно объединить: речь идет о проблематике индивидуального или антропологического как ориентира в художественных поисках и как социально-репрессированного начала. В других условиях эту проблему образцово сформулировала для себя авангардный американский кинорежиссер Сью Фридрих, заявив в одном из интервью: «Личное и есть политическое» (“The personal is political”)[23]. В наших условиях отстаивание права на индивидуальное и даже ное как единственную действительно универсальную, всеобщую ценность (в этом смысле — моральное начало), возможно, дает один из примеров трансформации политического в условиях всеобщей, безальтернативной и гламурной «политики», как и рассеивающейся «гламурной культуры». Политическая и социальная практика редукции, вытеснения и уничтожения всего «непохожего», «отличного» в массовизированном социуме и общедоступной культуре порождает в локальном масштабе, на маргинальных участках своего рода «восстание индивидов» (по аналогии с ортегианским «восстанием масс»).

Борьба за ное, человеческое как за немногое нескомпрометированное общее ведется в миноритарных культурах на грани его исчезновения или невозможности. Приведу лишь несколько примеров, их перечень может быть многократно продолжен. Таково, например, значение символики женского, детского, больного, смертного, отверженного, стигматизированного «большим» социумом в поэзии Елены Фанайловой — ее «бомжики», «подруга пидора», «даун и левша» и др. в книгах «Русская версия» (2005) и «Черные костюмы» (2008)[24]. Такова семантика «бабушек в черном», обиженных или обезображенных человеком животных, «ангелов недостоинства» в неорелигиозной лирике Сергея Круглова (книги «Зеркальце» и «Переписчик», 2008). Таковы одинокие гротескные персонажи, которые обживают руины некоей фантастической, но хорошо узнаваемой нами цивилизации, практикуя своего рода «культ карго», в том числе — «язык карго», в коллективном сборнике стихов Арсения Ровинского, Фёдора Сваровского и Леонида Шваба «Все сразу» (2008). Таковы документальные социодрамы «ТЕАТРа.DOC» (докудрамы Ивана Вырыпаева и Михаила Дурненкова, Василия Сигарева и Михаила Угарова)[25]. Близка к этому роль телесного (открытого, то есть ранимого) и стихийного (природного, но загаженного), предельно деиндивидуализированного и предельно же, натуралистически материализованного в документальном кино Александра Расторгуева, например, в его ленте о новобранцах чеченской войны «Чистый четверг» (2003)[26].

В массовой и гламурной культурах мир словно свернут в конструкцию зеркало в зеркале — настоящее в прошлом/ прошлое в настоящем, «мы» как остров, сами по себе. В поисковой культуре, о которой сейчас идет речь, на уровне манифестов поднимается проблема противостояния тотальности мейнстрима. Тексты же в границах миноритарных культур все чаще актуализируют характерную семантику слабости, хрупкости, даже поражения, причем в двух взаимосвязанных смыслах этого последнего слова: в значении возможного краха, обреченности на проигрыш и в значении раны, боли, уязвимости. В этом плане представляется глубоко не случайной растущая значимость для сегодняшних миноритарных культур в России таких знаковых фигур новых гуманистов послевоенной Европы, как Симона Вайль и Пауль Целан.

[1] Рубинштейн Л. Семечки гламурные// Грани. 2009. 9 февр. (http://www.grani.ru/Politics/Russia/m.147372.html).

[2] Отсылаю к блоку соответствующих материалов: Pro et Contra. 2008. Том 12, № 2—3. Март—июнь. Нынешние заметки — развитие моей тогдашней статьи (Дубин Б. Институты, сети, ритуалы // Там же. С. 24—35), а также последовавшей за ней «Границы и проблемы социологии культуры в современной России» (Вестник общественного мнения. 2008. № 5 (97). С. 67—74).

[3] Первоначальные соображения на этот счет см. в статье: Дубин Б. О коллективной идентичности в современной России: принципиальная конструкция и «слабые» формы // Пути России: Существующие ограничения и возможные варианты. М.: МВШСЭН, 2004. С. 233—238.

[4] Его блестящий анализ и дал венгр Янош Корнаи в своем «Дефиците» (1980, рус. пер. 1990).

[5] Так (пример Тынянова), пародия Ивана Панаева на русские переводы «из Гейне» «Густолиственных кленов аллея…» (1847) была всерьез воспринята современниками, издана через год после публикации текста с нотами Николая Дмитриева и по сей день широко — и тоже всерьез — исполняется в качестве «цыганского романса» (Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977. С. 284—288). О другом тексте Тынянов пишет: «Весь огромный и шумный успех этой пародии заключался в том, что она обманула, сумела обмануть, что противники приняли ее за подлинное серьезное произведение…» (с. 288). У Эрика Хобсбаума см. его вступительную и заключительную главы в известном сборнике: The Invention of Tradition/ E.J. Hobsbawm, T.O. Ranger (eds) Cambridge; N. Y.: Cambridge Univ. Press, 1983.

[6] Могу предположить, что типологически сходный феномен массовизации и массмедиализации фиксировал в середине 1930-х годов Вальтер Беньямин, когда писал об «эстетизации политики». См.: Беньямин В. Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости. М.: Медиум, 1996. С. 65.

[7] Подробнее см. об этом: Дубин Б. Симулятивная власть и церемониальная политика // Вестник общественного мнения. 2006. № 1 (81). С. 14—25.

[8] Вебер М. Политика как призвание и профессия // Он же. Избранные произведения. М.: Прогресс, 1990. С. 646.

[9] См. об этом: Гудков Л., Дубин Б. Милицейский произвол, насилие, «полицейское государство» // Неволя. 2004. № 1. С. 28—37.

[10] Российский статистический ежегодник: 2007. М., 2008. С. 297.

[11] См.: Дубин Б., Рейтблат А. Литературные ориентиры современных журнальных рецензентов // Новое литературное обозрение. 2003. № 59. С. 563.

[12] Кукулин И. Ангел истории и сопровождающие его лица // Пути России: Культура — общество — человек. М.: МВШСЭН, 2008. С. 114 и сл.

[13] Кузьмин Д. Часы идут// OpenSpace. 2008. 10 дек. (http://www.openspace.ru/literature/events/details/6416).

[14] См.: Зверева В. Гламур в современной российской культуре // Пути России: Культура — общество — человек. С. 128—138.

[15] Хоркхаймер М., Адорно Т.В. Диалектика Просвещения. М.; СПб: Медиум; Ювента, 1997. С. 204. Собственно, сама фигура «звезды» является таким соединением товара и его (само)рекламы, поэтому «глянец» работает исключительно со звездами или, по крайней мере, всегда подает своих героев/героинь как звезд.

[16] Так его определял Юрий Левада, см.: Левада Ю. Статьи по социологии. М.: [б.м.и.], 1993. С. 70.

[17] Подробнее я писал об этом в статье «Границы и проблемы социологии культуры…», указанной в примечании 2. Там же оговорена сама возможность описания нынешней отечественной ситуации в терминах «культуры».

[18] Подробнее см.: Дубин Б., Зоркая Н. Чтение и общество в России 2000-х годов // Вестник общественного мнения. 2008. № 6 (98). С. 30—52.

[19] См.: Дубин Б. О границах в культуре, их блюстителях и нарушителях, изобретателях и картографах // Неприкосновенный запас. 2007. № 4 (54). С. 200—206.

[20] О его фильме «Гитлер, фильм из Германии» см.: Sontag S. Syberberg’s Hitler // Sontag S. Under the Sign of Saturn. N. Y.: Ferrar, Strauss & Giroux, 1981.

[21] См. о нем: http://hcl.harvard.edu/hfa/films/2008marchapril/forgacs.html

[22] См.: Saltzman L. Anselm Kiefer and Art after Auschwitz. Cambridge; N. Y.: Cambridge Univ. Press, 1999.

[23] См. о ней: Bell L., Zryd M. Su Friedrich // http://archive.sensesofcinema.com/contents/directors/02/friedrich.html.

[24] См. анализ этих ее стихов в материалах инициированного редакцией экспертного опроса «По ту сторону иерархии» // Новое литературное обозрение. 2008. № 91.

[25] См. о них: Лидерман Ю. Феномен Театра.doc // Пути России: Культура — общество — человек. С. 150 и далее.

[26] См. его манифест «Натуральное кино» в журнале «Сеанс» (2008. № 35/36) и другие материалы этого номера. В манифесте Расторгуев пишет про «тело боли» («Боль есть необходимое условие человека») и формулирует единственно возможную для себя авторскую стратегию: «…это стратегия непристойного, асоциального. Стратегия деструкции. Стратегия боли. Надо сделать искусство источником беспокойства и неудобства».

Впервые опубликовано: Pro et Contra, 2009, Том 13,  №1 (январь-февраль), с.6-19.

 www.intelros.ru

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе