Ленин-интеллигент, Михалков-аристократ

Когда класс, к которому себя причисляешь, распался — поводов для гордости остается мало

В самом деле: а Ленин — был ли интеллигентом он? (Возвращаемся к брошенной было теме «Интеллигенция, интеллигент, интеллигентность».)

К сожалению, был…

В 1909 году в знаменитом сборнике «Вехи» Михаил Гершензон имел неосторожность выступить с болезненно совестливым, чисто интеллигентским признанием-покаянием. Что называется, подставился.

«Между нами и нашим народом… рознь. Мы для него — не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него даже не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличье, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно, вероятно, с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои. Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной».
Действительно, чистейшая интеллигентщина: жажда во что бы то ни стало каяться напропалую, горький сарказм в собственный адрес, доступный лишь совестливому. Немудрено, что при несчастных проявлениях сочувствия («Я читал слова любви, правды, сострадания и веры в людей…») пишущая разнопартийная братия хищно набросилась на данную автором «слабину», будто и впрямь не поняв, откуда боль, обличая всех, кто, «подобно Гершензону, прячется от демократии (!) за правительственными штыками».

Конечно, в первом ряду травящих оказался интеллигент — хотя и другого толка — В.И. Ленин. В нем чувствительность к слову, вообще характерная для интеллигенции, как-никак именно словом питающейся, соединилась с тоталитарным сознанием, во всю силу явившим себя в час победы. «…Теперь каждый оппонент казался ему оппозиционером, посягавшим на завоеванную им власть» (врагом, подлежащим уничтожению, уточнит ленинский наследник), — цитирую замечательную книгу В. Тополянского «Сквозняк из прошлого», только что переизданную при участии «Новой».

Правда, что до чувствительности, которая способна обернуться враждой к «оппоненту» (уже — «оппозиционеру»), то, дабы интеллигенция не узурпировала исключительно это человеческое свойство, приходится вспомнить, что, коли так, одними из первых интеллигентов были миргородские дворяне И.И. Перерепенко и И.Н. Довгочхун, насмерть поссорившиеся из-за слова «гусак». Совсем по-ленински, ибо словесная несдержанность одного «оппонента» немедля истолковалась другим как «посягательство на самую жизнь мою».

(К слову, точно как в нынешнем приблатненном обществе универсальным и несмываемым оскорблением стало «козел». И, стало быть, булгаковский Иешуа, отказавшийся считать поносным словом «собака», тем самым не явил интеллигентской чувствительности.)

Надо ли добавлять, что именно эта черта превратилась в принадлежность партноменклатуры, взявшейся управлять словом?

Так что Николай Эрдман, автор гениальной комедии «Самоубийца», в результате тертости-битости ставший отчасти циником (особенно относительно «силы слов»), мог сказать партийному надсмотрщику Ильичеву, левой руке самого Хрущева, угрожающе громящему очередной киносценарий («Вы что же, забыли, где вы были?» Был, как известно, в ссылке): «А мне кажется, что вы вообще слишком большое значение придаете искусству… Ведь вот один великий писатель лет полтораста назад написал против взяток большую пьесу — «Ревизор» называется, а ведь вот взятки берут, берут и еще будут брать!»

Понятно: ироническая самозащита. Но вот по возможности трезвый (печальный) вывод. Интеллигент, повторяю, живущий словом, в нем видящий смысл своего существования, именно потому оказывается беспомощен перед властью, перехватившей его оружие. (Беспомощен — в отличие от того, кто само слово свое считает делом; ярчайший пример: Солженицын.) В любом случае, Бог упаси, никого не упрекая конкретно, хотя бы во избежание разочарований, стоит осознать: само понятие «интеллигент», тем паче соборное «интеллигенция», следует произносить без придыхания. Как и прочие.

…Российское, русское сознание за свою историю поднималось на две главные вершины: обретая вначале, в свой дворянский период, духовный аристократизм (слово, которое после известной самоаттестации Никиты Михалкова на свою беду еще долго будет встречаться ухмылкой), — в частности, как наиболее полная внутренняя свобода; и, в другую эпоху, интеллигентность — как, напротив, система запретов. Но ничто — не абсолютное совершенство.

Когда — уже очень давно — «тамиздат» доставил возможность подпольно восхититься набоковским «Даром» с его чересчур беспощадным (все-таки — мученик) квазипортретом Чернышевского, я, не питавший к нему особенного интереса, все-таки отметил с неудовольствием высокомерие как бы духовного аристократа по отношению к плебею… Как бы? Да, ибо здесь, я думаю, оказался наглядно явлен акт перерождения аристократизма в снобизм. Эволюция, неизбежная на излете роли дворян в истории. «Был класс, да съездился», — сказал еще коренной дворянин Шульгин.

Впрочем, что там Набоков! Не вспомнить ли пушкинский поступок, никак не пригодный для демонстрации благородства? Говорю про его «пастиш», мистификацию 1837 года «Последний из свойственников Иоанны д’Арк» — там его былой божок, Вольтер, вдруг облыжно изображался как враль и как трус, способный отречься от собственного детища, «Орлеанской девы».

Много чего было писано, чтобы оправдать пушкинскую выдумку; я сам когда-то, со вздохом признав клевету клеветой, объяснял ее тем, что Пушкин иносказательно сводил счеты с собой, с автором «Гавриилиады», от авторства коей он действительно отрекался как раз в отличие от Вольтера. Словом, «и с отвращением читая жизнь мою…» На сей раз, правда, прочел чужую, к тому же небывшую.

Все так. Но, оказывается, аристократизм даже самой высокой пробы может — при случае, так сказать, форс-мажора — быть совместим с поступком… Нет, проступком.

Возможно, сыграло роль то, что аристократическое сознание — вроде племенного, избирательного, невозможного для интеллигента. Зато оказалось возможным классовое — пусть пробудившееся ради народолюбия. Что разрушительно — для цельности самого сознания.

У Чехова среди персонажей, обладающих родственной для него профессией, есть подвижник доктор Дымов, романтический эколог доктор Астров, как, впрочем, и другой романтик, в конце концов, превращающийся в тупую скотину, доктор Старцев, то бишь Ионыч. Но есть и непримиримый радикал доктор Львов из пьесы «Иванов», этакий выродившийся правдолюб Чацкий, которого (Львова) автор так оттрактовал в письме к Суворину:

«Это тип честного, прямого, горячего, но узкого и прямолинейного человека…. Все, что похоже на широту взгляда или непосредственность чувства, чуждо Львову. Это олицетворенный шаблон, ходячая тенденция.

…Львов честен, прям и рубит сплеча, не щадя живота. Если нужно, он бросит под карету бомбу (как старший из братьев Ульяновых? — Ст. Р.), даст по рылу инспектору, пустит подлеца? (как младший — тому же Гершензону. — Ст. Р.). Он ни перед чем не остановится. Угрызений совести никогда не чувствует (о да! — Ст. Р.) — на то он «честный труженик», чтобы казнить «темную силу»!»

Положим, по сравнению с Лениным портрет смягчен, даже облагорожен. Ильич предпочитал действовать чужими руками, оставляя личный смертельный риск каким-нибудь савинковцам. «Мы пойдем другим путем» — путем заговоров и провокаций?..

Вывод, быть может, полезный для нас, нынешних. Да, становиться, быть, оставаться духовным аристократом или интеллигентом со всем комплексом положенных свойств, конечно, естественнее, когда существует, покуда «не съездившись», твой класс, твоя среда, чьи плечи помогают тебе подняться выше. Но обретать интеллигентность (когда интеллигенция «как класс» раздробилась, практически перестав ощущаться как типологически сплоченное сообщество), тем паче — аристократизм (где подлинные, в отличие от маскарадных, дворяне? Ау!) можно только собственными усилиями. Тем меньше оснований, гордясь: ссылаться на причастность к «классу». Все решает общечеловеческая и — одновременно — личная нравственность.

Надобно тщательно отделять поступок от поступка, индивидуум от индивидуума, без групповой привязанности, тем более — без группового самоутверждения. (А то — случай простейший, потому особо смешной — объявил: я, дескать, братцы, аристократ.) Словно орденскую ленту через плечо перекинул. И каяться за целую группу, коль уж приспичит, стоит с большой, большой осторожностью. Загрызут, как бедного Гершензона.

Не было в перестройку более звучного лозунга, чем призыв ко всеобщему покаянию, звучавший из уст чистого и честного Лихачева. Порыв, конечно, прекрасный, но утопический. Каются те, у кого за душой никаких серьезных грехов. Подлецы — не каются.

Чеховскому Дымову бессмысленно каяться за чеховского же Ионыча.

Больше того. Покаяние в массовом порядке даже общественно опасно. Ибо, перенаправляя народный гнев, утверждает в самодовольстве и самоуверенности тех, кому каяться как раз есть в чем (но шалить не станут). Так в прошлые времена возникал, утверждался Ленин; в нынешние, измельчавшие, матереют прохановы.

Станислав Рассадин
обозреватель «Новой»

Новая газета
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе