Апокрифы большой литературы

«Я так верю Сталину, что отдал бы за него жизнь!».
Источник: 123ru.net


65 лет назад, 13 мая 1956 года умер Александр Фадеев, «весёлый комиссар, гуляка мудрый».


Я Фадеева не имею права судить. Ахматова... душа моя как дорогой рояль, который заперт,
а ключ выбросили.
А. Чехов

Фадеев, старый друг, сверкни опять
Глазами голубыми с лёгкой злинкой, —
С невероятной преданностью жизни.
Опять живи, как песня, среди нас,
Но только б одиночество не жало
Большую грудь так холодно и дико.
Весёлый комиссар, гуляка мудрый,
Иди Москвою! Я не верю в смерть!
Вл. Луговской. «Середина века»


Повторю знаменитую байку, дорогие друзья. Особенно актуальную в разноцветном мерцании снежно-серебряного предновогодья.

Итак, однажды — во время войны — в кабинет Фадеева постучалась статная пожилая дама с непрезентабельной авоськой и котелком в руках.

— Товарищ Фадеев, — сказала она негромко, — примите меня с Союз писателей.

Так случилось, в тот день шло заседание секретариата СП.

Несмотря на плотный график совещания, Фадеев, чутко склонив рано поседевшую голову («Дорогой седой и мудрый Саша», — называл его Твардовский), пригласил зайти:

— Заходите и присаживайтесь, пожалуйста, присаживайтесь! Вы принесли с собой что-нибудь из... — на секунду запнулся, — созданного?

Женщина, робко осматривая сидящих вокруг стола серьёзных мужчин, вымолвила:

— Написано негусто, товарищ Фадеев. Стихотворение «В лесу родилась ёлочка» — моё. Оно стало песней. Печатали его в журнале ещё до революции. Я служила гувернанткой...

— Ничего себе стихотворение! — воскликнул Фадеев, прервав даму на полуслове. — Любой теперешний поэт упадёт от зависти. Это же гимн Новому году, а не стихотворение. Товарищи! — обвёл взором присутствующих. — Я предлагаю принять автора в Союз. Ставлю вопрос на голосование.

Так шестидесятилетняя Раиса Адамовна Кудашева (дожила почти до 90) получила своё первое в жизни государственное признание.

Правда, версий про обретение обожаемой всеми «Ёлочки» официального статуса несколько, в том числе с помощью Горького и других. Но всё это уже апокрифы... Как изрекал Ф. Лосев: из области социальной мифологии. Коей неизменно обрастает остов человеческих производных, связанных с большими людьми, огромной страной и великими событиями, — пусть и с разным смысловым наполнением, — коренным образом меняющими философию, стратегию мира, нас.

Но приступим...

«амарочка:

— Погляди в окошечко. Не кончилась ли советская власть?

— Нет, — говорю, — кажется, ещё держится.

— Ну что же, — говорит Тамарочка, — опусти занавесочку. Посмотрим, завтра как...»
Н. Эрдман. Пьеса «Мандат»


...Фраза из подзаголовка к тексту принадлежит В. Немировичу-Данченко: «Я так верю Сталину, что отдал бы за него жизнь!» — Но получается, голову за Сталина, а точнее: за сталинское «самоуверенно-невежественное» руководство, — положил не всемирно известный драматург, обретший, в общем-то, счастливую судьбу, — а Фадеев. Великий Александр Фадеев! Мастер. Могущественный, непреклонный и... уступчивый, уступивший, оступившийся. Отступивший. И не он один, как показало всевидящее всепрощающее око времени.

Кстати, умирающий Николай Островский, подобно Фадееву середины 1950-х, тоже держал под подушкой наградной наган — напоминанием о боевой юности.

При определённых обстоятельствах он бы мог застрелиться, да и хотел порой, честно говоря. Но они, эти обстоятельства, так и не настали.

Островский до последнего часа не сдавался. Борясь с ненасытной, снедающей по крупицам немощью, продолжая работать, сочинять, творить. ...В отличие от Фадеева, через два десятка лет после смерти Островского собственноручно-таки сведшего счёты с постылой жизнью, «гнусным существованием». Вконец отчаявшись, разочаровавшись. Сдав, с обывательской точки зрения незыблемые, нерушимые с виду позиции.

«...с каким чувством свободы и открытости мира входило моё поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и ещё могли создать!» — под предсмертными строками Фадеева мог подписаться бы и старший современник Островский. Чего не сказать об остальном жёстком обличительном пафосе этого документа послевоенной эпохи. Оставленного в назидание потомкам, — ...и в оправдание, и в покаяние.

Мнится мне, однако, — в оправдание.

«Он машинально вытащил револьвер и долго с недоумением и ужасом глядел на него. Но он почувствовал, что никогда не убьёт, не сможет убить себя, потому что больше всего на свете он любил всё-таки самого себя, свою белую и грязную немощную руку, свой стонущий голос, свои страдания, свои поступки». — Фадеев в «Разгроме» — в лице «эсера-максималиста» Мечека — словно предвещал необратимость будущего предательства... нет! — именно отступничества.

Предугадывал бегство в сторону от генерального курса всесильной партии. Пригревшей его, вскормившей, подкинувшей его, — смолоду бойца революции, в дальнейшем военкора: — в управленческие небеса благопочитания и благополучия.

Взлетевши, получив от этого внутренний разрыв душевных струн. Разрыв тот не преодолев, не осилив. Не утопив в смертельном пойле. В котором сгинули-утопли сонмы гениев, признанных и непризнанных. Но не суть...

Сейчас понятно, что собственно алкоголь, как фактор ухода, естественно, вторичен. Ключ к фадеевскому характеру, отмечала Вера Инбер в воспоминаниях — жуткая нетерпимость к нейтральным, индифферентным персонажам в борьбе. Он элементарно не мог смириться с чем-то стоя́щим посередине, чем-то неразрешённым, замыленным, безальтернативным.

Став классиком при жизни, Фадеев просто не в силах осмыслить и принять оголтелую невежественность и братоубийственную корпоративную бойню, возникшую после смерти вождя. О чём Л. Гинзбург скажет: «...пришли люди 49-го: молодые, но страшные»! Оказавшиеся страшнее даже страшных людей 1920-х — «откровенная шпана, охотнорядцы» (Е. Добренко).

Начались зачистки и «ответки» тех, кто ещё недавно бродил в номенклатурных дебрях ниже травы, тише воды. Которых, в свою очередь, безапелляционно «глушил», травил и добивал преданный РАППовец Фадеев, будучи у руля культурной номенклатуры. Будучи во главе и в кругу себе подобных...

«Таких симпатичных людей, как Александр Александрович, вообще мало на свете, — отмечал С. В. Михалков, не гнушавшийся, как известно, конъюнктурщинки, доживший до 100 почти лет: — Отличный руководитель, патриот! Порядочный, честный и смелый, — продолжал Сергей Владимирович, — да, он служил партии, верил ей, как самому себе. А когда разочаровался в отдельных вопросах, то прямо и написал об этом. И ушёл из жизни. Это тоже поступок! Немногие на подобное способны. А ведь ему было всего-навсего пятьдесят пять лет...» — Да, гуманистические роль, предначертание судьбы его — велики.

Ф. мыслил масштабно, глобально, — пусть и недолго, — в значении опубликованного пространства. Что вполне реализовалось временем.

Его небогатое литературное наследие навсегда встроено в непререкаемый пантеон национального достояния. Язык его «живой и осязаемый, волнующий и понятный» (Ю. Грибов).

Читатель буквально купается, наслаждаясь фадеевскими образами, видит за его строчками личность автора, чувствует прочные знания партизанских, военных, корреспондентских, журналистских, бытовых перипетий: «Книги, которые написал Фадеев, будут жить, рождая у людей великую веру в победу коммунистических идей», — откликнулась «Правда» в 1956 на смерть Фадеева.

В вышеприведённой цитате я бы поправил прилагательное «коммунистических» на «гуманистических», — и можно снова в журнал, газету, СМИ, только уже российского изводу.

К слову, в творческих кругах его называли «молодогвардейцем»...

Всегда подтянут, моложав, с военной выправкой. Всегда готов к бою с несогласными. Готов к идейному противостоянию с попутчиками и колеблющимися. Готов, — по приказу КПСС, — к раскрытию «дела врачей», «еврейского антифашистского комитета», «космополитов» (1949), к антисемитской истерии, затеянной Великим кормчим.


С иного края, суть даже не в том, много им написано или мало.

Несмотря на предательства и участие в подставах собратьев по перу навроде «сакрального», — по государственной необходимости, — заклания близкого друга И. Альтмана. Не глядя на раскаяние и внешнее «как бы» покаяние (материально помогал опальным литераторам), Ф., при всём при том, из той движительной когорты, без которой, по воле всемогущего рока, не могли тогда существовать культура, искусство, творческое подвижничество и наставничество: «Эти люди своего рода закваска, которая поднимает опару» (М. Ефетов).

Фадеев жил в литературе и литературой. Советская литературная жизнь крепла, росла и развивалась вокруг него. Вокруг Горького, Твардовского, Шолохова, Симонова... несомненно, под пристальным призором Сталина. У коего Фадеев, к тому же, обретался в любимцах. И тем дорожил... до поры до времени.

...Откуда ж ему, адекватно не принявшему оттепель (числился «грешок»: редактировал Гроссмана для «Нового мира» в 1953-м, — впоследствии во всеуслышание раскаялся под давлением сверху), было знать, что буквально через пять-шесть лет, — в увертюре 60-х: — Твардовский издаст в «Новом мире» Солженицина!

Вообще история — вторая божественная вселенная! — воздвигнутая homo sapiens в ответ на «явление смерти с помощью явлений времени и памяти» (Пастернак), возможна лишь после того, когда по отношению к СССР перестанет господствовать подлый метод чрезвычайного неуважения к прошлому. Метод «дикости и варварства», как говорил Пушкин. Ведь история народа это и есть неоднозначные Блок, Есенин, Маяковский, Фадеев...

Историю, произнесём по-пушкински: творит поэт. Пусть даже он — сталинист. (А сейчас разве по-другому — нет, товарищи?)

И если завершённые «Разгром» и «Молодая гвардия», переведённые на многие языки планеты, — с двадцатилетней почти разницей: — полноформатная картина тех эпох, войн: Гражданской и Отечественной. То наиважнейшее значение в целеполагании Фадеева, его нравственной эстетике наряду с теоретическими публикациями имеют также обширнейшие эпистолярные, драматические, сценарные наброски различных периодов.

Это и драма «Маленький человек» (1937–1938), пометки к ней; и сценарий о Фрунзе тех же лет; фиксация-наброски сюжетных тем к новеллам «Выкуп», «Невысказанные чувства» etc.

В конце и после войны он и вовсе кипел, вулканизировал творческими планами:

«...я насочинял огромное количество рассказов, очень романтичных, с преодолением сил природы, с любовью, иногда с войной — и всё о юных, молодых людях, — рассказов с чудесными названиями, — пишет он в мае 1946-го из больницы жене (к сожалению, полноценно работать он мог только в стадии болезни или находясь в отпуске, — авт.): — «Суровые времена», «Четыре тысячи двести над уровнем моря», «Дурные поступки»», мн.-мн. др.

Архивист, окунающийся в незаконченные фадеевские замыслы, неизбежно схватится за голову, обнаруживая действительно колоссальную подготовительную работу Александра Александровича!

Здесь и черновички-«сиюминутки». И многолетние, с неоднократными возвратами, раздумья над сонмами собранного материала, недоделанными сценами и главами. Вплоть до романов. («Последний из Удэге» — человечество в разрезе прошлого и в радужных перспективах. «Чёрная металлургия» — роман о могучей переплавке характеров.)

Любопытна архивная судьба задуманного романа «Провинция». Некоторые наброски к данному произведению сделаны ещё на Северном Кавказе (1924–1926).

Будь «Провинция» тогда напечатана, она могла бы стать одним из ярких явлений советской сатиры. И возможно, занять место в одном ряду с «Клопом» и «Баней» Маяковского, «Двенадцатью стульями» и «Золотым телёнком» Ильфа и Петрова, блестящими скетчами Зощенко 1920-х гг. Фадеев предстал бы перед читателем ещё с одного неожиданного ракурса. Но увы...

Взять хоть одну из первых его проб 1921 г.: ненаписанную повесть о кронштадтском антибольшевистском бунте, вскоре переросшем в восстание гарнизона. Где он лично участвовал в подавлении мятежа.

Изначально повесть задумывалась в очерковой манере, с опорой на факты и документы. О чём свидетельствуют наброски к ней. Где перечислены имена матросских главарей: «архимиллионер» Денисов, солидный нефтяник Гукасов, московский «воротила» Третьяков. Также руководителей Красной армии: Ворошилов, Дыбенко, Седякин. Даны точные референции на каждого. Ещё больше обрисовано социально-психологических деталей — ведь приходилось воевать не абы с кем, с кронштадтцами... «Воевать никогда не легко. Даже против классового врага. Но против матросов... Они подняли оружие против революции, значит, они враги. И всё же, всё же...»

И далее: «Мы отправлялись на борьбу решительно, но неохотно. Тогда я в первый раз думал больше о прошлом, чем о будущем. Как прекрасно было сражаться в тайге против в десять раз превосходящих нас по силе японских интервентов!»

В сей драматической ситуационной, эмоциональной неразрешимости: матросы же свои! — кроется его трагедия раздвоения на «наших» и «ваших», на «за» и «против» неприкасаемого Сталина. Самого Сталина!!

— Почему ты не напишешь эту историю, Саша? — спросил Фадеева про матросское восстание молодой автор Борис Горбатов, в дальнейшем дважды сталинский лауреат. — Если бы ты только написал то, что рассказал нам, и написал так, как рассказал, это был бы бессмертный роман... Если бы ты даже написал сегодня ночью, и то создал бы шедевр!..

— Ошибаешься! — ответил Саша. — Я только тогда напишу роман о кронштадтской контрреволюции и её подавлении, когда смогу написать так, чтобы моё сочинение было достойно красных бойцов, которые вновь заняли Кронштадт и этим заглушили лебединую песню контрреволюции.

(Сразу вслед кронштадтскому конфликту Ф. осилил повести «Разлив» и «Против течения». Тогда же появился замысел «Разгрома», — авт.)

Вот это моральное отношение Фадеева, с глубоким личностным пафосом, — человека и гражданина, художника, — чувство причастности ко всему происходящему в стране: и есть тот фундамент, основание характера как непосредственно Фадеева, так и вообще характера русской интеллигенции. Причём с обоих брустверов баррикад! (Разве Бунин в эмиграции не причастен к истории России?) Особенно в годы Гражданской войны.

И дело десятое, создавал ли он художественную вещь, руководил Союзом писателей, был ли журналистом на Кавказе, выступал с трибун перед коллегами или председательствовал на Всемирном конгрессе сторонников мира. Как это ни звучит высокопарно, Фадеев считал себя ответственным за события всемирно-исторической важности, не менее. Всенепременно развивая традиции великой русской классики, — фиоритурами, типажами и ощущениями которой жила передовая отечественная мысль. В фадеевском культурологическом изводе — мысль советская.

Сегодня, с высоты XXI в., с высоты новых угроз общеземного размаха — предельно значимой оказывается эта вот подспудно «неосознанная», как указали бы филологи, но доминирующая фадеевская интерпретация именно христианской эсхатологии. Позволяющей лицезреть, невзирая на идеологию, в рутинном настоящем прелестные ростки грядущего.

Это ли не светская попытка постижения заветов христианства. Это ли не чеховский завет писательской братии на все века: «...вот дерево засохло. Но всё же оно вместе с другими качается от ветра. Так и мне кажется — если я и умру, то всё же буду участвовать в жизни так или иначе».

Макиавеллевское (гоббсовское) «Цель оправдывает средства», екатерининское (по преданию) «Победителей не судят» — всё это апокрифически, а по сути «иезуитски» прибранное к рукам владыкой-Сталиным, — чудовищно противоречит самим корням Руси-матушки. Её культуре, легендам, народно-нравственным устоям с их сердцевинным понятием о правде как справедливости. Сакральным истоком уходящими в священную «книгу книг» человечества.


И в том — метафизическая причина фадеевской раздвоенности конца жизни.

Для Фадеева, равно для его главных героев, при осознанной борьбе за нового человека, парадигма морально-психологических качеств — нежелательных, но «вынуждаемых обстоятельствами и потому как бы необходимых поступков и действий» (Л. Киселёва) — всегда оставалась крайне болезненной.

С несоразмерностью, неадекватностью средств и методов достижения высоких целей связаны многие поломанные, исковерканные судьбы огромной державы. Связан апокалиптический трагизм русской истории, культуры как порождения этой истории, — отмечает В. Кожинов в своём исследовании «Победы и беды России» (М. 2000).

Грандиозные свершения = тяжкие трагедии. Они идут рука об руку. Причём до сего дня, господа. До сего дня...


Есть интересный диалог по поводу литературной преемственности.

В годы перестройки один корреспондент обратился к немецкой преподавательнице теологии, проф. университета им. Фридриха-Александра в Э́рлангене (Бавария) — Фери фон Лилиенфельд:

— В чём вы зрите перспективу для нынешней нашей литературы? В восстановлении прежней духовной традиции? — имея в виду, вероятно, дореволюционную буржуазную «идиллию».

— Я бы сказала иначе, — ответила богослов. — Это будет возвращение того, что было в культуре всегда. И то, что присутствует даже в образцово-показательных произведениях соцреализма, хотя и попало туда почти бессознательно. Если тщательно прочитать «Молодую гвардию» Фадеева, особенно её первый, не вынужденно обработанный вариант (без сталинских правок, — авт.), сплошь и рядом ощущаешь присутствие, как вы изволили выразиться, «прежней духовной традиции».

Здесь можно привести слова Фадеева:

— Социалистический реализм не обязательно подразумевает повторение действительности и бытовых деталей. Социалистический реализм в самых основных своих возможностях предполагает большой полёт фантазии. Он предполагает какие-то более синтетические формы, чем те, которые мы в большинстве используем.

От себя присовокуплю, что за 30 с лишним лет(!) до горбачёвской перестройки Фадеев безуспешно стучался в наглухо закрытые двери ЦК партии. Возглашая надобность кардинальнейших изменений в отношениях между государством и подведомственными ему объединениями искусства. Предлагая снять мелочную опеку партийных бонз со всех, абсолютно всех концепций творческой деятельности. (О чём говорил В. Померанцев В «Новом мире» 1953-го.)

Предлагая преобразовать (типа назрело!) ССП: убрать должность Генерального секретаря, заменив её несколькими секретарями; крупных сочинителей целиком освободить от подобной деятельности; из Союза писателей сделать некий творческий клуб, клуб по интересам: создать «психологические предпосылки для творческого роста писателей».

И в этом весь Фадеев! Только кардинально — никак по-иному.

Вспоминается Гейне: мол, слишком рано хотел «ввести будущее в настоящее». Вдобавок Ф. весьма чтил эпоху Возрождения, — пытаясь пристроить-приладить её к мнемонике строительства социализма в СССР.

Да, существовала внутренняя коллизия между призванием художника и партийной нуждой быть активным деятелем культуры. Где категориальная доктрина современного Дон Кихота перекликается с трагедией булгаковского Мастера. Этим многое объясняется в жизни и творческой судьбе Александра Александровича.

Но было бы странно предположить, дескать, он избрал столь напряжённый график по принуждению. Разделив короткий век надвое: частное — общественное, лирика — политика. Где второе перевешивало первое.


На долгие годы став крупным функционером, чиновником государственного склада мышления в самых разных областях и сферах:

Руководитель Союза советских писателей.

После Великой Отечественной — член бюро и вице-председатель Всемирного Совета Мира.

Бессменный депутат Верховного Совета СССР, РСФСР, Моссовета.

В течение ряда лет — председатель редакционной комиссии по изданию академического собрания сочинений Л. Н. Толстого. Одновременно руководитель комиссии по хранению и изданию Архива А. М. Горького.

Бессменный председатель Комитета по присуждению Сталинских премий.

Истинное же своё жизненное кредо — Литературовед, Критик и Теоретик с больших букв — упорно отвергал, скромно объясняя принадлежность к искусству «потребностями практики», «нетерпеливым характером», спецификой «должности», которая обязывает.

По принуждению? Нет, конечно!

Но тем не менее...

Герои Фадеева, в отличие от упомянутого вначале текста Островского, не осознавали себя собственно героями при совершении поступков. Поступки диктовала эпоха, и не всегда они совпадали с желанием.

До заката дней Фадеев судил о деяниях своих героев исключительно по моральным критериям, не связанных с желанием-нежеланием, — а с целесообразностью. И в том замкнулся — от переизбытка несоразмерностей и несоответствий: «Что дурно, что хорошо? Что нужно любить, что ненавидеть?» — Фадеев, разумеется, продолжил «старую» толстовскую традицию. Притом чётко проводя различие меж гуманизмом литературы критического реализма и гуманизмом советским.

Толстовский гуманизм говорил: «Мне всё равно, чем ты занимаешься, — мне важно, что ты человек».

В свой черёд, социалистический гуманизм говорит: «Если ты ничем не занимался и ничего не делаешь, я не признаю в тебе человека, как бы ты ни был умён и добр!»

И в данном отношении Фадеев оставался верным сыном своего времени. Несмотря на онтологическое следование Толстому, Чехову, Достоевскому, Дюма.

«...Проблема: сочетать толстовское «строение чувств» с уменьем Дюма «заинтересовать запутанностью событий»», — размышляет он в «заметках» над задачей контраверсии в романистике. Идущей ещё от греческой линии воспроизведения идей в тексте.


Напоследок — пара-тройка отзывов о герое статьи Александре Александровиче Фадееве.

«Говорили также, что Фадеев мало пишет, потому что много пьёт. Однако Фолкнер пил ещё больше и написал несколько десятков романов. Видимо, были у Фадеева другие тормоза».
И. Эренбург

«Мне очень жаль милого Александра Александровича. В нём под всеми наслоениями чувствовался русский самородок, большой человек, но боже, что это были за наслоения. Вся брехня сталинской эпохи, все её идиотские зверства, весь её страшный бюрократизм вся её растленность и казённость находили в нём своё послушное орудие. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная совесть в последние годы».
К. Чуковский

«В чудовищном, непереносимом для его ума и сердца столкновении оказалось то, чем он всегда хотел быть (да и был, конечно, в самой своей основе!), с тем, что окружало его и, как противоядие, захлёстывало пьянством, обратившимся в болезнь, болезнь, унижающую его, исковеркавшую личную жизнь. Хотя его уход был производным от многого...»
В. Герасимова. 1-я супруга Фадеева

Над серебряной рекой,
Над зелёным лугом
Всё я слышу день-деньской
Звонкий голос друга.
«Над серебряной рекой,
На златом песочке»
Он ведёт, бесценный мой,
За собою строчки.
То заставит зарыдать,
То даст волю гневу,
То не хочет их отдать
Ни земле, ни небу!
Всё я сердцем берегу,
Памятью приемлю...
Передать лишь не могу,
Как любил он землю!
А. Прокофьев. «Память. Александру Фадееву»


«Смерть Фадеева. Узнал вчера утром. Самое страшное, что она не удивила. Это было очень похоже. Сегодня газеты хамски уточняют причины самоубийства».
А. Твардовский

Автор
Игорь Фунт
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе