Не хочу я чаю пить из большого чайника

Игорь Бондарь-Терещенко о романе Юрия Буйды «Цейлон».
Во все времена сей автор, чьим именем в столичном издательстве названа целая серия, вел речь в своих романах и повестях о стремлении человека к восстановлению собственной целостности. 
Обложка книги Юрия Буйды «Цейлон»


Диковинным сюжетом произведения Юрия Буйды никогда особо не отличались, хватало немудрящей житейской фабулы, и грань, за которой исторический роман переходил в не менее эпохальный детектив, чтобы окончательно увязнуть в автобиографической фантазии, бывала неуловима. Или даже неумолима — словно прозрение о том, что «земля у нас есть, а дома — нету».

В своем новом романе «Цейлон» автор подходит к истории домоустройства на Руси с другой, еще более чуждой родному менталитету стороны. Словом, издалека, а именно — с заморского острова, давшего название книге, начинает ее герой историю восстановления своей национальной идентификации и заодно возвращения на родину. Хотя, чего там восстанавливать и куда возвращаться, если давеча уже было сказано автором, мол, «дом — вот и вся русская идея».

Но также было упомянуто, что издалека и долго текут поиски героем, а именно — заядлым путешественником Ховским (аналогом, надо полагать Хомского и прочей партизанской Хованщины) — иноземного рая на некогда родной земле. И вновь начинается бой за среднерусскую идентичность, которую автор романа воспевает со свойственным ему магическим реализмом в духе Борхеса, Маркеса и прочих пламенных команданте знойной эпохи. Слышите ли вы его, благородные сыны знойного Маконде, все эти бесконечные Аурелиано Хосе Буэндиа, генералы белого движения Черновы-Изместьевы и красные комиссары Ласкиревы-Беспощадные? Ну, а разве не старая Урсула, а в данном случае не менее славная Куба «достала из шкафа парадный генеральский мундир хозяина и повесила его на спинку кресла, в котором любил сидеть Андрей Трофимович Черепнин», да так что «все, кто собрался за длинным столом в гостиной, могли разглядеть награды Черепнина — звезды Героя Советского Союза и Героя Социалистического Труда, множество орденов и медалей».

Но не время считать награды и назначения, хотя именно с похоронного марша истории начинает автор свой роман. Ведь желание обустроить, а после восстановить и удержать на плаву рай земной в одном отдельном граде Осорьине на самодельном острове Цейлон — всем несметным семейством главного героя Черепниных — живет в генеалогическом древе славного русского рода, словно жук-короед из другой постмодерной саги о сотворении мира. Хотя, в данном случае именно мечта создает реальность, а также мир — обособленный и одновременно коллективный — из которых автор, как правило, и строит свою бесконечную вселенную памяти.

О чем же эта память? Сказать, что о советской Родине, будет не совсем правильно, поскольку давно и надежно все ископаемые герои Буйды в пыльных шлемах и белых одеждах вышли на финишную прямую истории своего рода — не российского, а уже русского и даже более того — архаичного и домотканого, словно чехлы на дачной мебели в сказке о добром барине. Только вот к самой сути — а не сладкозвучной канцоне о делах отцов наших и матерей ваших — в этой прозе бывает сложно прорубиться. Флер, приподнятые декалькомании и прочий металлолом эпохи, собранный в романе, как правило, формирует душный стиль и надежную фабулу из истории Отечества, но сам герой «Цейлона» в действительности был бы не рад такому делопроизводству.

Вот как, например, описывает автор романа жизненный ландшафт этого самого Андрея Трофимовича Черепнина? Правильно, чумазый и дурно пахнущий получается пейзаж за окном неродной жизни его выживших родственников. Прям, Ноев ковчег в степях Урарту. «Всюду лежало железо, очень много старого железа, настоящие заросли железа — железа сиротского, обесчещенного, опозоренного, униженного, изувеченного, ржавого, скрученного, рваного, битого, обожженного, мертвого, слипшегося в кучи или разбросанного по всему берегу. Накренившиеся портовые краны, рельсы, тросы, шестерни, контейнеры, гайки, гвозди, шайбы, шурупы, двутавровые балки, листы, швеллер, прутья, трубы всех диаметров, гусеничные траки, электродвигатели, вагонные пары, котлы, чугунные чушки, короба, бухты колючей проволоки — обломки, куски, огрызки, обрывки — все это, перемешанное с песком, глиной и шлаком, сползало с холма в реку и упиралось в борт затонувшей баржи, вздымавшейся из воды гигантским бортом и частью днища, корявого и дырявого, все это гудело и стонало, громыхало и лязгало под дождем, который всей своей тяжестью падал на землю, на железо, на людей…»

И как, если уж разделим автора на героя и бытописателя, оглядывается посреди этого хлама упомянутый персонаж? Поднимался по лестнице, точно зная, что позади не только два марша и двадцать четыре ступеньки, а упомянутое железо «было не хламом, не металлоломом, а неотъемлемой частью его судьбы», лез в буфет за рюмкой водки, выпивал и ложился спать, «скрестив руки на груди, как изваяние средневекового рыцаря на могильной плите». То есть, аскетизм бытования, понимаете? Лаконичность кухонных жестов и дворовых повадок, а не позднейший ремонт воды в километрах описаний и тоннах словесной руды. Причем комментарий читателей к такой прозе бывает более честен, чем ее правда о прежней жизни. Отец, вспоминает одна горемыка, всю жизнь проходил в солдатских сапогах, а запаха она никогда не слышала. Потому что солдат и портянки менял через день, а не гремел ежегодно романным металлоломом за окном эпохи. Но дело, конечно же, не только в этом.

Скажем, далее у Буйды начинается эпитафия. Точнее, скорбная элегия всего славного рода, тоскливо дрожащая тонкой нотой со времен покорения Очакова, крепостного деда, ставшего диктатором уезда, и немецких войск, остановившихся у подножия Цейлона. Города-мечты, города-сада и состоявшейся утопии с губернскими полномочиями и всесоюзной пропиской. И опять та же ностальгическая музыка. Точнее, бабы, несущие мундир, службу подле одра и заодно весть о воскресшем Лазаре искренней советской словесности. «Одна из женщин Трофима Никитича любила работать под музыку, и когда она мыла полы или гладила белье на столике под окном, из динамика неслось: „Слышен на Волге голос Янцзы, видят китайцы сиянье Кремля! Мы не боимся военной грозы, нашу победу славит Земля!“ или: „Белоруссия родная, Украина золотая, наше счастье молодое мы стальными штыками оградим!“ Другая любила Эдди Рознера — у прадеда было несколько его пластинок».

И вот уже та самая прекрасная эпоха, в которой слушал свою музыку Эдди-беби, проходит перед нами в пересказе автора «Цейлона». В городе его мечты «проживало тогда немало участников Октябрьской революции и очень много ветеранов Великой войны». Но еще больше жило полной жизнью у него мифологической твари, то и дело застящей и без того вялотекущий сюжет. «Среди пальм и песков, на берегах черных рек и сапфировых озер жили загадочной жизнью бегемоты, вращающие хвостом как кедром, и двугорбые верблюды с лебяжьими шеями… гигантские птицы кормили птенцов коровьими тушами… тучные киты изнемогали под тяжестью Земли… мчались кони, звенело оружие, вскипали облака над великими равнинами, мерно и глухо стучало сердце мира, переполненное вязкой тьмой, скрипела алмазная ось Вселенной».

А все почему, спросите? Неужели снова Мерседес, Ребекка и Урсула? «- Все дело в бабах, — говорила моя мать. — Если б не его женщины… — Все дело в языке, — возражал отец. — Если б не его язык…» Но язык доводит автора до наших дней, где снова «Ника отвозила Сергей Михайловича в гостиницу, утром говорила, встряхивая соломенными волосами: — Опять неудачный лифчик надела — была облапана», а «Минни, не выдержав зноя, скинула платье и прыгнула в фонтан, откуда ее вытаскивали хохочущие полицейские», и получается, что именно так. Всюду не жизнь, а любовь. Потому что каким бы собачьим ни было житье, а все равно ведь горланят под расстрельной статьей о том, как «не хочу я чаю пить из большого чайника, а хочу я полюбить ГПУ начальника».

То есть, не зря столетиями выносили исторический сор из избы и заодно брачные простыни и парадный мундир на суд людской, а недремлющая Аннушка проливала масло, керосин и крокодиловы слезы на могилу барина. Получился крутой бульон семейной драмы из переплетного клейстера в учебнике по истории нашей Родины. Да, крут и вязок, как у Высоцкого перед грозою. Ну, или после, когда читатель «Цейлона» в который раз застывает перед этой мощной сагой, «оторопело глядя на дерево, всей мощью прущее из люка в полу и подпиравшее кроной потолок». Вязкий, вязанка, черный байховый, а не цейлонский после бани, как правило, кровавой. «- Господи, — сказала она. — Это еще что такое? — Вяз, — сказал дед. — Член семьи».

Юрий Буйда. Цейлон. — М.: Эксмо, 2015. — 416 с.
Автор
Игорь Бондарь-Терещенко
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе