Предисловие к антологии «На одном языке»

Если существо поэзии и может быть как-то определено, то ближе всего к истине, пожалуй, слова, сказанные Осипом Мандельштамом: «Пение против шерсти мира». 

Всякий творческий человек в той или иной степени преодолевает косность и ограниченность — как мироздания в целом, так и своей собственной жизни. На пути стихотворчества — за счет и при помощи, в первую очередь, языка — друга и верстака, инструмента и Бога поэзии. Тогда как временные и географические границы служат если не основными, то наиболее бросающимися в глаза проявлениями косности бытия. От искр, высеченных фантазией из этих камней, не раз возникало пламя — со времен Орфея и Овидия. И нынешняя эпоха, сократив расстояния и растянув время, тем не менее, едва ли не превосходит легендарную — по ощущению человеческой тщеты. И по стремлению петь «против шерсти мира».

Живой организм языка, на протяжении веков аккумулируя в себе историю и характер нации, облекая в те или иные художественные формы всякую мысль, всякое впечатление, влияет ныне на каждого своего носителя едва ли не сильнее пресловутых бытия и сознания вместе взятых, определяя, в конечном итоге, и то и другое. Не каждому хватает чуткости осознать это в эпоху почти поголовной глухоты, пренебрежения к русскому языку. Подчас необходимо выйти на свежий воздух — дабы уяснить направление ветра. И эмиграция, вынужденная или добровольная, изгнанничество или отшельничество — едва ли не лучший такой воздух. И родная речь в подобной обстановке — уже не простое колебание воздуха, а некий символ, факт «самостояния», подчас — главенствующий. И для поэта такое положение вещей верно вдвойне.

Книга «На одном языке» представляет пятерых стихотворцев, пишущих по-русски и живущих ныне в пяти разных странах. Пользуясь спортивной терминологией, Олег Горшков представляет Россию (Ярославль), Лариса Вировец — Украину (Харьков), Евгений Уран — Израиль (Тель-Авив), Лада Миллер — Канаду (Монреаль) и Барри Вершов — Соединенные Штаты Америки (Балтимор). Разные города, разные страны, разные голоса.

Географическое и, во многом, поэтическое пространство Олега Горшкова — провинциальный, древнерусский Ярославль с его тихими скверами и церквями, шелестящими аллеями, гладью Волги, «ленивое предместье», «впавший в детство древний город». Склонный к неторопливому созерцанию, углублению в свою историю, в окрестный пейзаж, к постижению неких внутренних основ бытия, в другом месте скрытых за спешкой и суетой. Таковы, в большинстве своем, и сами стихи Олега, вернее таков источник, из которого произрастают они. Наполненные взыскательным вниманием к внутреннему, экзистенциальному миру, погружением в него, напряженным его исследованием, поиском глубинных ощущений жизни, ускользающего времени, проявления Бога. При всей зыбкости и «творимости» этих «сутей» — самим человеком и всем, что его окружает, будь то маленькая кофейня или любимая женщина, звездное небо или нравственный закон внутри нас.

А внешне это — легкие, музыкальные строчки, обладающие редкой метафорической насыщенностью, неожиданными аллегориями, символами, внутренними перекличками, литературными аллюзиями. Строчки непростые, пряные, пьянящие… И классически ясная форма тем ярче подчеркивает гибкость интонаций, сменяющих друг друга настроений, внешних описаний и философских откровений, а то и — лукавой улыбки (если не — удушливого скепсиса) над взыскующей недостижимого природой человеческой. Вместе со всей страстной неизбывностью этого стремления.

И размеренное описание провинциального пейзажа в «Ленивом предместье» оборачивается безудержным, до косного хруста, упоением жизнью в стихотворениях «Февраль… Снегопад…» или «Аста ла виста». А то и стылым, горьким ощущением смерти — в «Росчерке ветвей» или «Памяти отца». И — просветленным принятием, преодолением этого в диптихе «Всё облетит». Но все примеры более чем условны, ибо в каждом произведении Олега человеческое бытие выступает не отдельными своими гранями, а во всем многообразии, противоречивом, пугающем и нестерпимо манящем. Поэзия Олега Горшкова и есть, по существу, захлебывающийся гимн жизни, исполненный ликующих нот радости, пронзительных нот отчаяния.

Стихотворения Ларисы Вировец расположены почти целиком в пространстве человеческой личности, едва ли не самым благодатным — по сравнению с любой географией. В пространстве, где земная поверхность — настоящие и прошлые переживания, фантазии; где горизонт — ощущение счастья, расположенное, как правило, в «не-бывшем»; где единственное солнце — любовь. И если продолжить аналогию, то облака и тучи — всё, что приглушает ощущение любви, убивает его, будь то пресловутый быт, обстоятельства, а то и наша собственная неуклюжесть в чувстве.

Этому взаимодействию и — увы! — слишком частому соседству любви со всем тем, что ее разрушает, и посвящено большинство произведений Ларисы. И если сама тема едва ли не древнейшая в мире литературы (а в русской словесности — прочно связанная с именем Марины Цветаевой), то свежий взгляд на нее харьковской поэтессы приносит благодатные всходы. Внимательность, чуткость к природе, ее настроениям во многом обусловливает замечательные образы, обогащающие любовную лирику, придающие стихам очарование естественности, «навеянности» пейзажем. Как правило, в его динамичном весенне-осеннем состоянии, либо — в смятенных проявлениях («Гроза», «Метель»).

Такая особенность отстраненного, «природного», несколько пастернаковского взгляда на чувство не только ценна сама по себе, но и диктует произведения в большей степени пейзажного, либо философского плана. И переживание любви здесь едва угадывается или даже вынесено Ларисой за рамки описания, как, например, в «Пейзаже» или «Туман белилами мазнет…» — стихотворениях, наполненных уже не столько внешней экспрессией, сколько внутренней силой.

Произведения Евгения Урана отличаются ярко выраженной «жесткостью». Острый, страстный, подчас беспощадный взгляд-скальпель израильского поэта проявляется как в вещах социально-политического характера, так и относящихся к любовной лирике. Всегда напряженная, осторожная и — увы! — слишком часто полная горем жизнь Ближнего Востока, безусловно, накладывает свой отпечаток на мироощущение Евгения. Выразительнее других — в стихотворении «Двадцать три к одному», страстном и гневном воззвании не столько к человеческой жестокости и политической нечистоплотности, сколько к самой нашей природе, столь же великой в своих высших проявлениях, сколь и омерзительной — в низших.

Подспудной ощущение скорби, хрупкости, «прогорклого запаха отстоявшейся боли» чувствуется и в тех произведениях Евгения, где нет ярко выраженных социальных мотивов, наоборот, исполненных затаенной нежностью («Дочурке», «Твой голосок»). Но, сколь же дорогой, какой же кровавой ценой оказывается оплачена эта выразительность! И вновь в голосе поэта звучит металл ярости, как вновь и вновь слышны взрывы и гибнут дети…

И переживание чувственной любви неотделимо от этой же хрупкости, но оттого и — страстности, смелой образности, спорного натурализма («Ворот», «Превращение»). Ибо любовь — едва ли не единственная ниточка, способная удержать в человеке ощущение гармонии, счастья — в мире холодной и расчетливой жестокости. Экспрессивные строки Евгения нелегко читать, как нелегок порой разговор со своей совестью, однако ж — необходим и очистителен. Пусть же и произведения Евгения Урана — в меру сил, отпущенных искусству, — послужат той же благой цели.

Если в стихах Ларисы Вировец пейзаж играет подчиненную роль, служит, главным образом, для подчеркивания чувства, то поэзия Лады Миллер настолько полна непостижимо-таинственной жизнью природы, что последняя, кажется, выступает полноправным, глубоко любимым и едва ли не самым желанным для поэтессы из Монреаля соавтором. И чем взыскательнее, радостнее вглядываешься в то, как «стал из янтарного горчичным до хруста вытоптанный лес» или как «булавкой золотой пришпилен месяц к лацкану сирени» — тем, в свою очередь, природа щедрее приоткрывает редкостные сокровища, скрытые от неискушенных глаз. А уж когда человек творческий воплощает знание, открывшееся ему, в столь ярких образах, то — остается лишь ахнуть от радости узнавания того, на что каждый привык смотреть, а не мог разглядеть.

Читая строчки Лады, не раз и не два задумаешься: а не в том ли причина всех метаний и печалей человеческого духа, что ослепли мы к сотворившей нас природе, отпали от некоего животворного родника. И в смысле городского времяпрепровождения, и — стремительного, поверхностного, «городского» мироощущения. В этом отношении поэзия Лады Миллер поистине целительна, как целителен лесной воздух — после столичного смога, освежающий ливень — после духоты раскаленного асфальта.

Но удивительная (хочется сказать — безмятежная) гармония, которой так полны стихотворения Лады, проистекает не за счет бегства от неприглядной изнанки жизни, но за счет знания этой самой изнанки — во всем ее трагически-банальном спектре. Именно подобным знанием и его преодолением продиктован выбор поэтессы, вполне сознательный поворот головы от второстепенного к главному, «природному». Всё это — и горькое знание, и разворот взгляда, и глубинное переживание — исподволь присутствуют здесь. Полнее всего, быть может, в стихотворениях «Повезло» и «Опять не пишется…». И этот дисгармонический вздох, который, тем не менее, «светлее, чем иная радость», лишний раз обогащает доминирующую интонацию «сумасшедшей беспечности» и «капли счастья».

Стихи Барри Вершова подчеркнуто разнообразны — и формально и содержательно. Так, например, написанные классическим анапестом строчки «Ретро» или «Читая Бунина…» соседствуют с изломанным ритмом («Играю гамму»), а то и с озорными образами послания «К музе». Мрачная ирония «Пробуждения» — с фривольностью «Эротески» или сельской идиллией «Любимого края». Подобно импровизатору-музыканту, поэт из Балтимора с легкостью подхватывает витающее в воздухе настроение и не столько «играет гамму наугад», сколько пишет всегда неожиданные и своеобразные строчки. Недаром многие стихи снабжены эпиграфами, как бы задающими тему для импровизации. Недаром такое обилие музыкально-звуковых метафор. Отсюда же и вольное использование пунктуации — в духе постмодернизма.

И всё же проглядывает за этими то восторженными, то скептическими, то ласковыми, то  стремительными интонациями и непростая жизнь и глубокое чувство — словом,  всё то, без чего нет большой поэзии, как бы автор не был искусен в версификации. «На Лубянке», «Ретро», «Танец с дочерью», «Не только о Высоцком» — эти стихи, действительно, не только и не столько о том, как «мыкались по сцене ветераны», сколько — о трагедии родной страны, человека, вытесненного из нее, об отчаянной горечи этого отчуждения, о невозможности что-либо изменить…

И «внешняя» разлука, выраженная сменой не столько паспорта, сколько языка, безусловно, прорастает через любые географию с политикой. И тягостное ощущение своей бездомности, тщетности, пресловутой ностальгии — увы! — слабо связано с местоположением на земном шаре. И оттого, быть может, пронзительнее всего чувство неизбывной разлуки, хрупкости всего сущего, выражено в открывающем подборку Барри Вершова стихотворении «Saint Louis Blues». Во вполне «американском» стихотворении, где с географией, казалось бы, всё в порядке… Но, через всю горечь ушедшего и «не-бывшего» проступает и манит своим ослепительным танцем-фанданго сама жизнь, которая «дана, чтобы просто жить». А как же иначе…

Пусть же и каждого из нас, находящегося в той или иной части планеты, говорящего на том или ином языке, не покидает стремительное и благотворное упоение жизнью, пронзительным и точным словом, божественным языком поэзии. И книга, которую вы держите в руках, имеет к этому таинственному наречию, как мне представляется, немалое отношение.


2005
Автор
Евгений Коновалов
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе