ВСКРЫТИЕ МОЩЕЙ

Церковь и общество. Эта тема снова стала актуальной в наши дни, когда чуть ли не каждый месяц в СМИ всплывают и обсуждаются скандальные случаи кощунства, осквернения святынь. И не только православных.
ГДЕ ЖЕ истоки «оскорбления религиозных чувств»? В этом очерке - обобщающая картина. Попытка заглянуть во времена послереволюционных гонений на церковь. Так было во многих городах нашей области. Борис Пильняк тогда задорно написал, что вот мы, большевики, вкатили тракторы в белокаменные храмы, ожидали, что народ с этим не смирится, но он смирился. Увы, литератор, приветствовавший такие гаражи, был вскоре и сам расстрелян как враг народа. Другой писатель, деревенщик Федор Абрамов в 1968 году записал в своем дневнике, что история никогда не простит коммунистам за то, что они «убили Бога в русском человеке».

В монастыре бил колокол. Не по-праздничному,  уныло и однообразно толкался звук над черными пашнями. А день ясный, весенний, хотя нет-нет да и потянет холодным ветерком. У монастыря - лошади с телегами. Ворота распахнуты. Люди входят и выходят. Столпились у собора перед высокой папертью. Смотрят на растворенные врата, у которых на солнце похаживают красноармейцы с винтовками.  Чекист в фураге со звездой, в шинели с нашивками на воротнике, под мышкой зажата кожаная папка  -  запомнился больше всех своим похожим на булыжник лицом. Лицо было бы простым, даже деревенским, если бы не эта застылость каменная. Он был председателем комиссии по вскрытию и освидетельствованию  мощей.  Позднее среди советских начальников все чаще стали попадаться такие лица. О них говорили: «Морда просит кирпича!»

Из толпы, из хмурого гомонка невнятно крикнули:

- Что, боитесь?

Красноармейцы сделали вид, что ничего не слышат.

В соборе, на дне пересеченной лучами и тенями высоты, потопывают сапоги по желтым плиткам пола. Солдаты, гимназист. Заместитель председателя комиссии, представитель интеллигенции Епохеев. Под распахнутым пиджаком у него полотняная косоворотка, подпоясан офицерским ремнем, в черных галифе. Крутя, часто наклоняясь узкой головой в кожаной фуражке, он все больше вживался в свою роль. Поддели стамеской крышку, открыли раку с мощами святого. Встали вокруг. Фотограф накрылся сукном и сделал снимок с треноги. Гимназист накинул на себя, потрясая и насмехаясь, вериги,  которые хранились здесь же в особом ковчеге, и попросил его тоже сфотографировать в таком виде.

Ближе всех к паперти стояла высокая женщина в черном. Смуглое, красивое, продолговатое лицо, нос с горбинкой, волосы убраны под платок. Казалось, что она в забытьи - лишь изредка какое-то раздумье  тенью трогало лицо. Она пришла в монастырь за восемь верст из деревни. Пятнадцатилетней внучке запретила идти смотреть на грех, но внучка, ослушавшись, шла следом за ней, хоронясь за кустами, и теперь, боясь показаться бабушке, стояла в задах толпы.

На паперть  вынесли стол, где на вате и парче желтели вынутые из раки мощи. От людей снизу дохнуло напряженным вниманием. Многие сняли шапки, крестились. В беседке, за толпой, сидели монах и двое приказчиков в картузах и мирно, как напоказ, спорили. За перилами беседки ходили голуби, клевали в траве, на подпирающем крышу столпе, расписанном охрой, лубочный мужик в шляпе глядел на монастырские ворота: «Придите ко мне, все страждущие и обремененные» - шла подпись внизу…

Комиссия на паперти рассаживалась на стульях. Представитель интеллигенции  Епохеев был сыном пьющего священника, страдавшего белой горячкой. Отец силой заставил его учиться в семинарии, где его часто за непослушание, споры с наставниками и вздорный характер наказывали и откуда он вышел злобным атеистом. С утра сегодня он суетливо  рассказывал про святого, что тот «на почве разгульного образа жизни впал в нервное расстройство». До революции Епохеев служил акцизным контролером  и писал краеведческие статейки.

Семнадцатилетний гимназист, всегда носивший в кармане колоду карт, был в желтых, новых, громко скрипевших «кедрах», как сказал кто-то в толпе. Молодой красноармеец караульной роты, потом до глубокой старости работавший банщиком, не любил вспоминать о том, что он участвовал в погроме монастыря. К паперти теснились какие-то люди неопределенного, уличного вида, искренне радующиеся зрелищу и старающиеся обратить на себя внимание. В соборе они срывали украшение с раки, бессмысленно перекладывали с места на место мощи, будто показывая, что им не страшно. К каждому слову приставляли: «Товарищи… товарищи!»

Солдат азартно, хотя и тихо, им покрикивал:

- В других местах и чулки дамские, и того похуже находят в гробах…

 В беседке спорившие примолкли. Стало слышно, как взлетают, хлопая крыльями, голуби. Желтые кости на солнце сияли. С паперти было видно серое сверкающее озеро. Женщина в черном платке опустила голову и словно погрузилась изнутри во что-то темное, смутное. Она не могла верить в то, что видела. Святой не мог быть только этими костями, и она молилась ему. Его живая душа была где-то рядом и, как прежде, отдавала свою плоть на муки, так теперь продолжали отдавать то, что от нее осталось.

Епохеев внешне успокоился и стал похож на распорядителя на похоронах. Не нравилось ему, что впереди всех гнется эта коломенская верста, эта старуха, вырядившаяся в черное. Его не раз привозили родители в собор в детстве, и он все выглядывал из-за колонны на страшных, слезливых стариков и старух, ползавших на коленях у раки. Где они сейчас? Почему не приползли? Что не лезут лобызать эти трухлявые кости? Теперь ему, возбужденному зрелищем, не нравилось, что людей собралось так мало.

- Где же монахи? - сощурившись, сказал он гимназисту.

- Отмонашились, хватит, - небрежно, не обернувшись своим пустым лицом, ответил гимназист…

Чекист, покуривая папироску, отошел от паперти и сел на специально пригнанную сюда телегу. Он нарочито показывал всей своей позой, что на паперть даже заходить брезгует. В шинели, чем-то пародийно повторявшей монашеское одеяние, ему было жарко. Вдруг, блеснув ярко из-под подола шинели начищенными сапогами-вытяжками - спереди голенища их закрывали колени, - ловко вскочил на телегу. Фуражку он не снял. Грубо сказал, что мощи - тот же Дикий камень с озера, идол мерянский: «И тому, и другому приходит конец!» Но немногие это расслышали - голосок у него оказался не к лицу: мелкий, малоубедительный. Опять блеснули сапоги-вытяжки, он спрянул с телеги и поглядел неподвижными, как водяные ямки, глазами на представителя интеллигенции Епохеева.

Епохеев  снял фуражку, завел с ней руки за спину и с едва приметной брезгливой усмешкой, перенятой у гимназиста,    заговорил о том, что веками черные вороны монастыря обманывали трудовой народ, заставляли целовать гнилые кости так называемых мучеников. «Где же их нетление?» - спросил он, отмечая, как много в толпе солдатских фуражек и обращаясь к ним.  Говорил он быстро, слова чуфыркали в зубах. Он вцепился правой рукой в запястье левой, державшей фуражку,  и все крепче, до пота, сжимал. И это случайное ощущение своего запястья передавалось и на речь, вносило в нее тот же пот и натужность и усиливало его раздражение. И странна была его длинная сутулая фигура, и слова налезали, будто хотели закрыть и белую надвратную высоту собора, и могучий, наплывавший на толпу купол; но обрывались, падали слова на паперть, будто разрываемые, такие же неживые, как до этого колокольные звуки. В хоромине, пристроенной к стене (там еще жил кто-то из монастырских), затворилось окно. 

- Вековой обман, служивший для обогащения глубоких карманов черных воронов монастыря, раскрыт! Он перед вами! - крикнул Епохеев и, глянув задорно, как в семинарской молодости,  шагнул  к столу на паперти и, взяв желтую кость с налипшей ватой, поднял ее вверх. Фотограф, не спуская глаз с председателя, крутил головой, закатывал глаза. Он доказывал шепотом, что снимок надо сделать потом, не торопясь, отрепетировав.

Люди во дворе стояли  напряженно, молча. И, чтобы сбить это молчание, Епохеев приглашал их подойти ближе к столу, посмотреть самим…

Вдруг низенькая, со злыми глазами молодуха горячо и быстро что-то заговорила женщине в черном. Глубокое, красивое лицо старухи дрогнуло длинными бровями и вышло из забытья: «Чего их-то? Это не их, а нас Господь испытывает», - сказала она и перекрестилась.

И лицо ее стало обычным, даже простоватым. Она устало глянула вверх, на крест, и на лице отразилась, мелькнула вся высота креста. И опять озабоченно, буднично перекрестилась.

 Все в этот день казалось ярким и духовным: духовным был цвет кирпичной кладки, и сверкание необъятной луковицы в небе, и ухоженные монастырские деревья. Толпа в белом и в черном,  расписанный охрой столп в беседке и люди, сидевшие в ней, будто продолжавшие в мире своими позами лубочную роспись.

- Неужели он не святой? - спрашивали там.

- Этого мы не знаем, - примирительно говорил другой, почесывая под картузом. - Может, его мощи украли еще триста лет назад да и спрятали… А это так, взамену,  перед поляками…

Комиссия закончила свое дело. Гимназист с парчовым узлом нарочно близко подходил к людям, но те отчужденно отодвигались к беседке. Народ редел, в толпе обнажилось много понурых, злых лиц. Расходились во свежевспаханные, щетинившиеся тонкими всходами поля. Вдруг навстречу, из-за холма, заиграла гармоника. И там многие встали в кружок, бестолково ругались - не надо было дозволять, чтобы разоряли монастырь. Жалели выселенных, потерявших кров  монахов. Один веселолицый мужик рассказывал о Симоне-волхве, как тот обманывал народ.

Комиссия составила протокол, все драгоценности и сама рака были взяты, кости «как не представляющие ценности» решено было с другой рухлядью погрузить на телегу и уничтожить. 

Бабушка, увидев среди народа внучку, не упрекнула ее, что та нарушила запрет и посмотрела на грех. Только глянула внимательно на детскую взволнованность лица, на растерянность внучки, ожидавшей упрека, и сказала строго:

- Ну, пошли домой.

Пройдя с час, в соседнем селе они остановились у церкви, перед кладбищенскими воротами помолиться.

- Бабушка, а он с нами остался? - осторожно спросила внучка, когда отошли за село.

- С нами, с нами… - тягостно, но с легкой радостью в глазах говорила бабушка. - Соня, свет его с нами…

И лицо девушки стало ясным, как у бабушки. И долго  в далеко затерявшейся от здешних полей жизни  вспоминался ей  этот весенний день, и что-то желтое, цветочное, и, как детский сон, - старичок святой, ласковый, в теплой холстине, уходящий грустно и радостно и оборачивающийся назад. У зеленых кустов долго стояло чуть мглистое, будто припорошенное земной пылью сияние - его свет. И  уходил он не по самой дороге, а по обочине, часто оглядываясь, будто уступая кому-то дорогу и приглашая за собой.
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе