Живые и мертвое

Четыре книги 2012 года для всех, кто хочет понимать, где живет

Александр Эткинд,Геннадий Прашкевич, Евгений Марголит и Владимир Валуцкий, по мнению Дмитрий Быкова, написали самые значимые книги этого года.

© РИА Новости. Валерий Мельников

Вместо подведения итогов литературного года, в котором, к сожалению, ничего значимого не приключилось, я предпочту назвать книги, имевшие значение лично для меня — изменившие мой взгляд на вещи или совпавшие с тайными собственными догадками, отвечавшие на мои собственные вопросы. В прошлом году их было четыре: два романа и два нон-фикшн, так что обычная моя читательская пропорция — половина на половину — в этот раз идеально соблюдена.

Все эти книги служат одной задаче — пытаются переформулировать старые и уже неработающие оппозиции «либеральное-государственное», «западное-восточное», «левое-правое» и т.д. Все они предлагают России новый взгляд на себя и на причины своих циклически повторяющихся бедствий, которые уже не столько раздражают или травмируют, сколько оскорбляют именно этой неизбывной повторяемостью.

Колониализм и освоение

В числе наиболее значимых книг года я назвал бы новое сочинение одного из крупнейших мыслителей современной России — думаю, этого определения не станет оспаривать никто, — Александра Эткинда, работающего на стыке истории, психологии, филологии, а теперь еще и географии. Его фундаментальная, хотя и лаконичная работа «Внутренняя колонизация» вышла пока только по-английски в британском издательстве Polity, хотя существенная ее часть уже опубликована в «НЛО».

Эткинд говорит о бесконечном — пока не упрешься в океан — территориальном росте империи ради дальнейшего существования ресурсной государственной модели (меховую, «пушную», ради которой и осваивалась Сибирь, он сравнивает с нефтегазовой). Освоение этих новых территорий он рассматривает как колонизацию в самом что ни на есть традиционном смысле. Но затем вспоминает термин Ханны Арендт «колониальный бумеранг», то есть возвращение колонизационных практик на исконные территории. Сначала Россия подчиняет чужие земли, потом по этому же принципу начинает управлять собственной. Власть выступает в функции плантатора, для которого земля и народ — не свои, они лишь инструмент бесконечной эксплуатации. В качестве примера своевременного описания такой автоколонизации он рассматривает цикл Салтыкова-Щедрина «Господа ташкентцы». Книга Эткинда объясняет, почему мы не чувствуем себя своими на собственной земле; почему у власти и населения нет общих целей и контактов, нет полноценных институций для общения; почему сырьевая модель в России бессмертна.

Проблема колониальной России остается фундаментальной потому, что страна присвоена, но не освоена. Вот почему главный страх начальства — самоуправление территорий, их попытка выскользнуть из-под универсального диктата. Чаще всего это теперь называют угрозой распада и покушением на суверенитет, хотя ни к какому распаду это не имеет отношения. Однако сам ужас перед самоуправлением дает понять, что ничего в колониальной практике в ближайшее время не изменится, а перемены могут оказаться куда радикальнее, чем появление свободных выборов и независимых судов. Вопрос лишь в том, на сколько хватит нефти — этого нового меха. Книга Эткинда в будущем году должна появиться в русском переводе.

«Главный страх колониального начальства — самоуправление территорий, их попытка выскользнуть из-под универсального диктата»

Диктаторский центр и свободная периферия

То, о чем «Внутренняя колонизация» рассказывает в теории, по-новому освещается в трилогии Геннадия Прашкевича «Русская Гиперборея». Эти три романа — идеальное чтение для юношества, да Прашкевич и всегда, еще числясь фантастом, отличался способностью ярко и динамично строить повествование. Он известен не только как фантаст, но и как историк жанра (превосходный биограф Стругацких и автор фундаментального «Красного сфинкса» о путях советской фантастики). Однако «Гиперборея» — книга его жизни. История о том, как страна не просто расширяется, но разбегается, уходит от центральной власти, пока не упрется в океаны. Здесь, на бесконечном пространстве, ее лучшие люди свободны, их реализация ничем не стеснена, здесь востребованы главные их качества — отвага, выносливость, любопытство, авантюризм, любовь к свободной артельной работе.

Все три части — «Носорукий», «Секретный дьяк» и «Тайна полярного князца» — написаны в разное время, но объединены этими самыми чертами: азартом, любопытством, свободой. Прашкевич пишет проще и увлекательнее Алексея Иванова, чье «Сердце Пармы» описывает те же времена и нравы. В его прозе есть хорошо заметные отсылки к толстовскому «Петру» и шишковской «Угрюм-реке», но есть и глубоко оригинальная авторская речь и столь же оригинальная мысль.

Прашкевич говорит о другой стороне колонизации — о том, что только бесконечное удаление от центра, бегство от пресловутой вертикали лежало в основе российского движения на Восток. Только там и реализовались подлинные, не придавленные государственным сапогом черты народа. Главное же — эта книга по-настоящему, по-жюль-верновски увлекательна, умный подросток от нее не оторвется. Новосибирский автор умудряется воскресить и донести до читателя истинный дух Сибири — русской Калифорнии. Рекламировать эту трилогию бессмысленно — ничтожный двухтысячный тираж (издательство Paulsen) давно распродан. Но вдруг попадется.

Неоязычество и неохристианство

Третья книга из тех, которыми будет памятен уходящий год, — фундаментальный сборник Евгения Марголита «Живые и мертвое. Заметки к истории советского кино 1920–1960-х годов» (СПб., «Сеанс»). Марголит по общему признанию экспертного сообщества — самый авторитетный историк советского и российского кино, организатор знаменитых ретроспектив советского авангарда, непревзойденный знаток и пропагандист Барнета, Донского, Хуциева, воспитавший бесчисленных последователей, прочитавший тысячи лекций, создавший, по сути, школу — но не любящий писать, потому что хорошо писать о кино очень трудно. Марголит обладает редчайшим даром находить для кино точный вербальный аналог, его разборы и анализы таинственным образом воссоздают язык кадра, раскрепощают скрытые в нем смыслы, дешифруют время. Страшно сказать, это первая его книга за шестьдесят лет жизни и сорок — работы. И без этой книги не обойдется никто из пишущих о русском кино и о советской истории. Марголит выстраивает свои оппозиции, рассматривая их на дотошно освоенном, наизусть известном материале. Для него история советского кино вовсе не навязшая в зубах хроника борьбы творцов с государством, а сложнейшая и многоуровневая борьба язычества и христианства, почвенничества и города, личности и культуры.

Отдельная статья об эволюции пейзажа (и соответственно природности) в послевоенном кинематографе и в фильмах оттепели — хроника борьбы личности с массой, героя с фоном. Думаю, никто до Марголита не проникал так глубоко в психологию «советского неореализма» (Донской), никто до него не осмысливал так серьезно путь Козинцева от «Юности Максима» до «Лира», никто не вел такого вдумчивого диалога с абсолютной органикой Барнета (монографическая глава об «Окраине» — лучшее, по-моему, что о ней написано).

Мне же в этой книге всего дороже главы о кинематографе шестидесятых: о Шпаликове, Рязанцевой, Кончаловском, поскольку это первая (наряду, может быть, со статьями Льва Аннинского) попытка вписать этот кинематограф в единый, в том числе мировой, философский контекст. Попытка увидеть в кадре то, о чем он «еще не говорит, но уже проговаривается» (А. Шемякин). Марголит вводит в обиход современного зрителя массу картин, которые либо забыты, либо пренебрежительно отброшены, и пишет тем почти исчезнувшим понятным, емким, умным русским языком, который почти вытеснен разного рода новоязами. Его книга сложна — но не усложнена, противоречива — но органична, и в освоении нашего советского опыта роль ее столь существенна, что далеко не ограничивается вкладом в историю кино. Это абсолютный must read для всех, кто хочет понимать, где живет.

«История советского кино вовсе не навязшая в зубах хроника борьбы творцов с государством, а сложнейшая и многоуровневая борьба язычества и христианства, почвенничества и города, личности и культуры»

Конфликт бунтующего женского и порабощенного мужского

И еще одна книга, теснейшим образом связанная с кино, — первое полное издание «Зимней вишни» Владимира Валуцкого. До того она выходила частями либо малыми тиражами, теперь же перед нами, что называется, исправленная и дополненная версия киноромана в самом массовом издании, и тут только стал виден масштаб этой замечательной истории, проходившей обычно по ведомству постсоветской мелодрамы. Тема мужского и женского — слабого мужского и бунтующего, умного, но не феминистского женского — вообще у Валуцкого главная, и я, кажется, был единственным критиком, который от души хвалил обе «Вишни», а в детстве бесконечно смотрел «Ярославну, королеву Франции», не охаянную только ленивыми.

Все перечисленные книги рассматривают русскую драму с новых позиций и в свете новых дихотомий: колониализм и освоение у Эткинда, неоязычество и неохристианство у Марголита, диктаторский центр и свободная периферия у Прашкевича; Валуцкий добавляет к этому новый взгляд — конфликт бунтующего женского и порабощенного мужского. Парадокс в том, что когда в финале третьей «Вишни» в герое наконец пробуждается истинное его достоинство, никакого счастья это ему не приносит, и для нас с нашим сегодняшним массовым пробуждением это не столько предостережение, сколько напутствие умного и безжалостного собеседника.

Валуцкий пишет постсоветский быт плотно, с массой мгновенно узнаваемых, давно позабытых деталей. Эпоха остается именно в таких — проходных, казалось бы, диалогах, пейзажах и бытовых подробностях. В современной российской прозе нет столь пристальных хроникеров, а потому нет и выхода в метафизику; ее ведь без хорошо прописанного бэкграунда не бывает.

А где журнальная проза, мейнстрим, социальный реализм? — спросите вы. Отвечаю: это все уже проехало. А для меня 2012 год был интересен вестями из будущего — этими вестями я и делюсь.

Дмитрий Быков

Московские новости

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе