Художественный образ — русская национальная идея

Петр Палиевский о художественном сознании, важности «Буратино», деревенщиках и встречах с Грэмом Грином.

8 октября скончался Петр Васильевич Палиевский (1932 — 2019) — доктор филологических наук, долгие годы занимавший пост заместителя директора ИМЛИ, специалист по русской и западной литературе, одна из знаковых фигур литературной жизни СССР 1960–1980-х годов. По просьбе «Горького» Сергей Сергеев в сентябре 2019 года взял интервью у Петра Палиевского, но, к сожалению, мы не успели его согласовать. Редакция считает важным почтить память известного ученого и рассказать о его взглядах на литературу. Мы решили опубликовать ту часть интервью, которая не вызывала вопросов у Петра Васильевича.


Петр Васильевич, мне хотелось бы начать разговор с вашей недавней книги, подводящей предварительные итоги ваших исследований русской литературной классики, «Развитие русской литературы XIX — начала XX века. Панорама». Там вы выстраиваете довольно жесткую систему уровней русской литературы от низшего к высшему: беллетристика, национальное значение, мировой уровень, художественные ценности мирового значения, вечные ценности. Почти одновременно с выходом вашей работы у нас перевели знаменитую книгу американского литературоведа Гарольда Блума «Западный канон», где он выделяет центральные, с его точки зрения, достижения западной литературы. Можно ли сказать, что вы формулируете некий «Русский канон»?

Применительно к тому, что я хотел сделать, это не совсем точно. Дело не в каноне. Канон как нечто раз навсегда установленное и подлежащее только толкованию — это типично западная, рационалистическая точка зрения. А мне-то как раз хотелось связать развитие художественных ценностей с движением истории, показать это развитие через основные фигуры и основные взлеты художественного сознания. А художественное сознание для русской культуры — очень важная вещь, возможно, более важная, чем для западной, потому что на Западе гораздо раньше, чем в России, развилась философия, социология, политика, а в России XIX века всё это шло через художественный образ. Художественный образ в русской культуре есть не просто художественное украшение каких-то идей, а, напротив, выражение самих этих идей, еще не расчлененных в рациональных категориях, не превращенных в какой-то там канон. Это движущаяся центральная истина мира. Это, если уж на то пошло, и есть наша национальная идея — одно из важнейших проявлений всемирного движения к общей правде.

А каков ваш критерий отнесения того или иного автора к тому или иному уровню?

Я попытался ввести в теорию понятие высоты как обозначение ценности духовных явлений. С одной стороны, она видит всё, в ней всё уже содержится, с другой — те, кто развивается, тоже ее видят как средоточие своих главных устремлений. Этому можно найти обоснование в философии — гегелевское Aufhebung, которое обычно переводят как снятие противоречий, это буквально поднятие, поднятие на определенный уровень, на котором противоречия уже не противоречия. Они разрешаются и становятся чем-то единым. С этой точки зрения особенно интересен пример Пушкина, который весь состоит из взаимоисключающих противоречий, которые не видны в достигнутой истине.

То есть ваша «высота» — это не узко эстетическое понятие?

Нет, это понятие ценностное, в котором, разумеется, важна и эстетическая составляющая. И если говорить о русском реализме, то это высочайшее эстетическое достижение. Потому что впервые в мировой литературе самая непосредственная, конкретная, текучая жизнь была поднята с помощью художественного образа на уровень высокого идеала.

Вы выделяете шесть русских писателей, творчество которых относите к уровню «вечных ценностей»: Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского и Чехова. У меня есть уточняющий вопрос, хочется на конкретном примере понять, что означает ваша категория высоты. На схеме, приложенной к книге, Толстой получается выше Достоевского. Почему?

Я думаю, что Достоевский все-таки нанизывал образы и характеры на свои идеи. Толстой бывает тенденциозен, но он сам же обрывает эту тенденциозность, ибо весь построен на противоречиях, даже в своем позднем творчестве, он — представитель истины, очень трудно выражаемой какими-то четкими определениями.

Ваша книга заканчивается началом XX века. Можно ли, хотя бы в общих чертах, применить ваш подход к более поздним этапам развития русской литературы? Например, к явлению, условно именуемому советской литературой?

Да, конечно. Я писал и о литературе XX веке, часть этих работ вошла в книгу, которая так и называется — «Из выводов XX века». Главная вершина русской литературы советского периода — Шолохов, за ним — Булгаков. Соотношение между Шолоховым и Булгаковым, условно, такое же, как между Толстым и Достоевским. Третий — Платонов, далее — Алексей Николаевич Толстой. Это великий художник, он, конечно, вечных ценностей не создал, но его художественные ценности — мирового значения. Возьмем, например, его совершенно сегодня забытую «Аэлиту» — это по-настоящему высокохудожественное произведение. Или «Буратино». Хотя он и проходит у нас по разряду детской литературы, там множество точных отсылов к важнейшим явлениям современности, и сделано это очень тонко, без нажима, без торчащей идеи. Достаточно вспомнить, как два жулика, Алиса и Базилио, соблазняют Буратино зарыть свои денежки в землю и ждать, когда вырастет денежное дерево. Это же замечательная аллегория банковского жульничества! Кстати, я недавно обнаружил, что Булгаков взял своего кота во многом из «Буратино». Хотя, конечно, булгаковский кот получился гораздо выше. А какая глубокая антитехнократическая антиутопия «Гиперболоид инженера Гарина»! Это высокохудожественное постижение технократических мозгов, которым абсолютно чужда, непонятна мораль, которых интересует только власть над миром. Помните, как луч Гарина, направленный на заводы «Анилиновой компании», уничтожает случайно залетевшую птицу! Это достойное продолжение великих фантастических романов Уэллса. При этом, конечно, А. Н. Толстой не столь значителен, как Шолохов, Булгаков или даже Платонов, он — как большой жизнелюб — слишком уж стремится принять советскую действительность без критики, оставляя критику для описания Запада. Ни Шолохов, ни Булгаков, ни Платонов от критики не уходят, рассматривая советскую действительность в узле жесточайших противоречий. Поэтому их стараются использовать в своих интересах все политические лагеря. Так, Шолохова на Западе долго трактовали как антисоветского писателя. Что, разумеется, неверно, как неверно видеть в Шолохове и просоветского писателя в узкопартийном смысле слова. Шолохов, как и классики XIX века, занят поиском общей правды, той правды, «под крылом которой мог бы согреться всякий», как говорит Григорий Мелехов.

А как вы оцениваете советскую литературу конца 50-х — начала 80-х годов, т. е. творчество писателей, условно говоря, вашего поколения? Вот, скажем, недавно отмечали 90-летие Шукшина. Как вы к нему относитесь?

К Шукшину я отношусь в высшей степени положительно. Конечно, он не достиг уровня классики, но он к этому стремился. Например, его сказочка «До третьих петухов» — это замечательное произведение. Там, в сущности, предсказана будущая перестройка, то, чем заманят в нее народ. Вспомните сцену, где черти хитростью захватили монастырь, а потом предлагают выгнанным монахам работу — переписать иконы, вместо ликов святых нарисовать портреты самих чертей. Это очень глубокое, доходящее даже до политических выводов сочинение. Но Шукшин был еще только на дороге, он слишком рано умер, и это вдвойне печально, потому что он, в отличие от многих, действительно развивался. Кстати, я с ним встречался незадолго до его смерти. У нас тогда возник общий проект по возрождению русского классического театра, так и неосуществленный. Я пришел к нему домой, он был один, пошел заваривать чай, а я стал смотреть на книжные полки. И знаете, что я там среди прочего увидел? Не поверите — «Уединенное» Розанова! Он был замечательный человек, но не хватало ему культуры, которая была у наших классиков. Толстой, например, знал девять языков, в том числе древнегреческий и иврит! И, к сожалению, не нашлось у него хороших критиков.

Как вы оцениваете в целом феномен так называемой деревенской прозы?

Увы, я не могу воспринимать деревенскую прозу как исключительно положительное явление. Хотя с некоторыми «деревенщиками» меня связывали приятельские отношения, с Василием Беловым, например, да и с Валентином Распутиным я был хорошо знаком. На мой взгляд, самое лучшее они сделали не в литературе: я имею в виду их борьбу против поворота северных рек. Если бы эти планы осуществились, то это было бы колоссальное, необратимое преступление. Но их защита крестьянского образа жизни, его ценностей, особенно в «Ладе» Белова, все же тянула в прошлое. Как написал Есенин: «К старому возврата больше нет». А они тянули к тому, что уничтожил, с их точки зрения, чудовищный, ужасный большевизм. И это было моментально и широко использовано либеральным переворотом, начиная с Солженицына. «Матренин двор» есть классическая лжедеревенская проза, грубо сколоченная… И, между прочим, мне Белов говорил, что на него повлиял этот «Матренин двор». Так что у меня очень двойственное отношение к деревенской прозе. За исключением Шукшина, которого, на мой взгляд, туда совершенно неправильно зачисляют.

Интересно, что так называемые критики-«патриоты» поднимали на щит не Шукшина, а именно Белова или Распутина. Алексей Варламов в своей книге о Шукшине в ЖЗЛ приводит слова Вадима Кожинова: «Шукшин мне неинтересен». Почему так получилось?

Видите ли, деятельность критиков-«патриотов», в том числе Кожинова, тоже была в высшей степени двойственна, они тоже были захвачены ретроспективным утопизмом.

Вопрос на другую тему. Вы довольно много писали о западной литературе, в том числе о Грэме Грине. Вы ведь с ним встречались? При каких обстоятельствах?

Грэм Грин был мне близок как писатель, считавший себя и христианином, и сторонником коммунизма. Институт мировой литературы, где я был замдиректора, несколько раз выдвигал Грина на соискание Нобелевской премии, но он не мог ее получить по политическим причинам, как автор «Тихого американца». В начале перестройки мне удалось организовать в Москве международную конференцию «Христианство и коммунизм», куда мы пригласили и Грина, и он с радостью откликнулся. Я, встречая его на вокзале, сказал, что мы вовсе не собираемся использовать его в политических целях. А он неожиданно ответил, что совсем не против, что ему очень нравится, когда его таким образом используют.

И последний вопрос. Читаете ли вы современную русскую литературу? Какие явления в ней вам кажутся плодотворными? Можете назвать какие-то имена?

Современная литература в очень тяжелом состоянии. То, что у нас сегодня считается литературой, это искусственная, синтетическая литература, это имитация литературы на основе современной техники. Причем независимо от политической ориентации! Это очень опасный процесс, мы в такой яме художественной сейчас сидим! То, что раньше было золотом, превратилось в золотоносный песок — встречаются крупинки, но эти крупинки ничем не связаны с другими крупинками, они не имеют централизующего образа, понятия. Современный человек выложен шаблонами, которые ему навязали средства массовой информации, и эти шаблоны, эти клише принимаются писателями за реальность, и они их описывают. На Западе это давно узаконено, а у нас принимает порой просто дикие формы.

Автор
Сергей Сергеев
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе