Распределенная культурная столица будущего

Периферия, разумеется, впитывает результаты столичных экспериментов с мыслью и культурой, но делает это с позиции той же полноценности, что и сама столица, только менее суматошно, менее конъюнктурно и, быть может, даже более разборчиво.


Одно из самых первых свидетельств того, что культурные отношения между столицей и периферией не так линейны, как кажется, оставил знаменитый провинциал древности Плутарх.


Плутарх жил в крошечном греческом городке Херонее, который мало чем славился даже в период своего расцвета — и уж точно не славился ничем спустя несколько столетий, при жизни Плутарха, — кроме, быть может, его самого. «Я живу в маленьком городе и, чтобы не сделать его еще меньше, охотно здесь остаюсь», — пояснял автор «Сравнительных жизнеописаний».

Любопытен, однако, не этот его афоризм, а следующее за ним признание: Плутарх рассказывает, что, проведя годы в Риме и других мегаполисах Италии, так и не сумел там выучить латынь. Попросту не успевал: все его время, силы и мотивации отжирали дела и ученики, которым он, ученый грек, преподавал греческие же мудрости.

И напротив: только вернувшись в родной город, на склоне лет, писатель наконец-то научился читать по-латыни, хоть, по его словам, и не лучшим образом (о чем жалел).

Эта маленькая мелькнувшая перед нами жизненная история выглядит на удивление современно. Та же пьеса разыгрывалась следующие два тысячелетия на берегах всех океанов и на множестве языков.

Великий и, конечно, высокомерный Рим, как некая Москва/Нью-Йорк/Париж, охотно всасывал в себя накопления и завоевания эллинской (и не только) культуры, выращенные на периферийных грядках.

Однако, как всякая столица с неспящими и горящими глазами, он высасывал и все силы из прибывавших туда провинциалов, заставляя их работать на повышенных оборотах по сравнению с пребывающими в относительной неге столичными жителями — и в куда более урезанных человеческих форматах и узкоспециализированных амплуа. Провинциалы получали, вероятно, то, за чем приезжали. Но сами, выжатые досуха, могли по-настоящему «обогащаться столичной культурой» лишь у себя дома, вернувшись и обретя свой нормальный, полноценный общественный статус.

То есть статус, позволявший им воспринимать культурные явления без преломлений и искажений, порождаемых гастарбайтерской эксплуатацией наизнос.

Киска из известного стиха, побывавшая у английской королевы, при дворе видела ровно то, что положено видеть кошке: мышку, и совершила ровно то, что положено совершать кошке: спугнула ее. Рассказать о Букингемском дворце и о Лондоне киске нечего. Это хорошо согласуется с опытом, пережитым нашей страной в последние три десятилетия. Многие помнят попытки российского общества увидеть в эмигрантах из СССР, «сваливших в Нью-Йорк в 1970-х и вернувшихся», неких эмиссаров настоящей американскости, победительной культуры Марка Твена и Джона Рокфеллера, Стивена Кинга и Уоррена Баффета.

Вместо ожидавшихся учителей победительности мы получили длинную вереницу неудачников и прислуги разного вида, не сумевших в действительности постичь культурные паттерны принявшей их страны и зачастую даже напротив — законсервировавшие в себе, в своих условных бронксах, самые заскорузлые формы советской провинциальности какой-нибудь Молдавии или Украины.

Главной причиной, по которой они не смогли превратиться в эмиссаров западных идей и технологий (от культурных до политических), стала, надо думать, очевидная банальность: тот, кто прибывает в цивилизационный центр, чтобы однажды оттуда вернуться, на деле до центра так и не доехал.

Среди эмигрантов из СССР оказалось достаточно людей талантливых и пробивных, чтобы ввинтиться в свои новые родины и занять достойные места в их общественных иерархиях, но эти, реализуясь на новых родинах, научились испытывать к прежней либо равнодушие, либо благодарность. Те же, кто возвращались оттуда евангелистами или переносчиками ценностей, в действительности всегда оказывались дурными переносчиками, дурно усвоившими то, что пытались преподавать (что вполне логично: хороших учеников обратно не отправляют). В лучшем случае они годились на роль переводчиков — но маршаков среди них не обнаружилось.

Тот факт, что я говорю об Америке как о метрополии и о России как периферии, неприятен и мне самому. Но было бы совершенно нелепо отрицать, что значительную часть последних трех десятилетий такое восприятие было общепринятым и что импортозамещение в длинном списке культурной продукции еще только начинается либо вообще остается делом потенциального будущего.

Впрочем, мы можем перевести ситуацию на строго национальный уровень — это мало что изменит.

Вся практика говорит о том, что культурный взаимообмен метрополии и провинции (ну, или столицы и периферии) на деле куда более равноправен и равноценен, чем можно подумать.

Настоящая периферия вовсе не стоит перед мегаполисом в позе Эммы Бовари, некритично открыв рот для получения столичной стильной мудрости и последних трендов в одностороннем порядке (через директивное посредничество гастролеров или покупку масс-культурного контента).

Периферия, разумеется, впитывает результаты столичных экспериментов с мыслью и культурой, но делает это с позиции той же полноценности, что и сама столица, только менее суматошно, менее конъюнктурно и, быть может, даже более разборчиво.

В свою очередь сама она поставляет значительное большинство экспериментального материала для столичных лабораторий будущего (культурного ли, социального ли) и значительную часть собственно экспериментаторов.

В известном смысле можно сказать, что любой мегаполис и любая столица — это своего рода история, которую периферия рассказывает сама себе. Ибо окраины создают центр, окраины наполняют его смыслом и окраины используют то, что из центра, как из некоего реактора, исходит.

Неоднократно бывало, чтобы какая-нибудь религия или идея создала столицу. Но никогда не бывало, чтобы столица создала религию или идею. Креативный потенциал столиц, безусловно, значителен, но он не абсолютен и, главное, не самодостаточен. Древняя Спарта, будучи могучей аристократической державой с очень односторонним, вертикальным способом передачи культуры сверху вниз и неприязнью к посторонним и деревенщинам, проиграла портовым хаотичным Афинам, проходному двору Средиземноморья, соревнование за будущее всухую.

Если столица начинает мнить о себе слишком много и забывает о том, что она, в сущности, — сказка периферии и для периферии, то с ней самой происходит неизбежная провинциализация, впадение в скучнейший ауто-сентиментализм (в 1980-х всю страну насильно заставляли любить московские дворики и улицы армии лириков с гитарами и киноаппаратами) — и утрата какой-либо культурной роли (барды и режиссеры, специализировавшиеся на выбивании особого московского восторга из периферийной аудитории, с развалом СССР провалились в забвение).

...К сказанному, вероятно, стоит добавить еще одно соображение. Последние лет 10-15 мы уже достаточно плотно живем в мире, где физические расстояния значат весьма немного для желающего жить полноценной культурной жизнью или обогащать ее.

Как следствие, например, вопрос «где живет Пелевин?» важен не в смысле географического положения нелюдимого писателя (он может сидеть в скучно-пристойном Берлине, ловить рыбу на даче в Подмосковье или второй год гостить в Красноярске), а лишь в плане тех слоев социальной или информационной действительности, которые он обживает (или игнорирует).

Мир ныне, в гиперинформационный век, находится от всех нас потенциально на одном расстоянии, на расстоянии нашего волевого желания.

И это, в частности, может привести к феномену «распределенных культурных столиц», даже кочующих. Ибо какая разница столице России, расположенной в измерении 5g, где создать свой следующий узел (например, в Воронеже) или куда отправиться завтра (например, в Томск).

Из всех сценариев стирания границ между центром и окраиной этот, пожалуй, самый бескровный — и, возможно, в будущем самый внушающий надежду.

Автор
Виктор МАРАХОВСКИЙ, публицист
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе