Богодухов

Гитлеровцы глазами подростка. Воспоминания Юрия Ольховского. Часть первая

«Не пропустите Ольховского, — напомнил мне в Вашингтоне знакомый славист. — Человек рассказывает, как пишет. Все его истории — готовые киносценарии».

Дороги войны. Фото: Галина Санько. ИТАР-ТАСС

Стояла весна 2001 года. У меня оставался последний день перед отлетом из Америки, и дел было невпроворот. Без большого энтузиазма я сговорился с Ольховским и приехал к нему куда-то в страшную даль, на вашингтонские выселки. Включил магнитофон.

Господи помилуй, каким болваном я оказался бы, променяв Юрия Андреевича Ольховского на дюжину новых эмигрантов! Передо мной сидел и вполголоса рассказывал человек с такой приключенческой судьбой, с таким драматичнейшим детством, какие моему магнитофону не попадались ни прежде, ни позже.

Ольховский-старший, Андрей Васильевич (1900–1969), композитор и музыковед, доцент Киевской консерватории, был автором четырех симфоний, двух симфониетт, нескольких романсов и оратории «Гефсимания» (изданной в 1956 году). Он написал несколько книг: «Русская музыка в прошлом и настоящем», «Музыкальная культура народов СССР», «Музыка в системе советской политики», «Шостакович и современная музыка», «Сергей Прокофьев». Самая печальная судьба ждала его многолетний труд — «Историю украинской музыки», который был отпечатан в киевской типографии в июне 1941-го и 23 числа, в понедельник, должен был отправиться в книжные магазины. Но в воскресенье 22-го привычная жизнь кончилась. Неизвестно, дошли ли до адресатов три-четыре дарственных экземпляра, которые Андрей Васильевич перед выходными успел отправить в Москву и Ленинград. Единственный сигнальный экземпляр он оставил себе. Типография погибла при первых бомбежках Киева.

Отцовскую книгу — этот библиографический уникум — Юрий Андреевич положил на стол между нами

Не повышая голоса, в ровной и почти бесстрастной манере Ольховский рассказывал. Я боялся пошевелиться. Только бы выдержали батарейки — другой мысли у меня не было. Сейчас, через десять с лишним лет переслушивая запись, я удивляюсь, что вставлял какие-то вопросы, смел направлять куда-то беседу. Мне казалось, что идет сплошной монолог из черно-белого фильма.


Юрий Ольховский. Фото: Иван Толстой

Переводя теперь рассказ Юрия Андреевича на бумагу, я исправил несколько оговорок, привел топонимы к сегодняшней норме и дал публикации заголовок. Редактировать такого мемуариста — грех.

***

Я 1930 года рождения. Родился в Харькове. Отец был профессором Харьковской консерватории, а когда в 1934 году перевели столицу из Харькова в Киев — и он переехал. Так я очутился в Киеве. А мама питерская вообще, Башинская — потомственная дворянка. Закончила Ленинградскую консерваторию по вокалу, была оперной певицей.

В эшелоне, который пошел на восток из Киева 4 июля 1941 года, находился весь цвет украинской интеллигенции. Там была консерватория, опера, киностудия Довженко, какие-то театры. Довольно крупный эшелон, и все самые избранные. Нас должны были отвезти в Махачкалу. Но в Махачкалу мы так и не доехали. То есть поезд не дошел. Обычно от Киева до Харькова поезд идет часов шесть. Мы ехали до Полтавы — это две трети пути — две недели. Нас ни разу не кормили, ни разу не поили, мы ехали в товарных вагонах, туалетов не было.

Сначала почти сутки мы ждали, пока поезд отойдет. В это время нас неоднократно бомбили немцы. Мы уезжали с товарного вокзала, потому что пассажирский разбомбили в первый день войны. Все железнодорожные пути были забиты ранеными, которые ехали на восток, и танками с артиллерией, которые доставлялись на запад, к фронту. И когда оставались время и возможность между станциями какими-то нас провезти, тогда наш поезд двигался. Потом приезжает, останавливается и стоит там два дня. Мы никуда не рыпаемся, потому что поезда ходят с ранеными и с танками, а для нашего поезда нет времени.

Вот вы спрашиваете, где пили воду? Вот где поезд останавливался. Помню, на полустанке каком-то остановились, а тут — здоровенное болото. И народ просто бросился в это болото, в чем есть. Пьют эту воду, потому что два дня не пили. Июль месяц, пить хочется невероятно, крыша железная на этих вагонах, жарища неописуемая. Просто с головой вниз пошли, купались, барахтались. А в туалет порядок был простой. Женщины налево от поезда идут, а мужчины — направо.

В те времена местные жители уже начали обменивать, потому что деньги потеряли какую-либо стоимость. Поэтому жратву меняли на вещи с первого до последнего дня войны. Когда мы еще уезжали из Киева, мама сказала... Удивительно, как женщины чувствуют эти вещи. Молотов заявил, что победа будет за нами, товарищи, не беспокойтесь. Директор консерватории сказал, что на две недели максимум эвакуация. А мама говорит: ну да, они так говорят. Папе она приказала надеть зимнее пальто в июле, мне тоже сама надела зимнее пальто и сказала, что неизвестно, когда мы вернемся, а надо быть готовыми к зиме. И взяла маленький такой мешочек сухарей. Мама всегда держала сухари на черный день. Взяли мы сухарики, все, которые в доме были, и вот так мы пошли из Киева от своей квартиры, а мы жили около Софийского собора. Нужно было идти аж на товарный вокзал, это полдня ходьбы. Жарко было очень. У меня еще был братишка, который немножко заболел, потом он умер из-за этой болезни, потому что во время войны ни докторов, ни сестер, ни лекарств — все на фронте. Младше меня на шесть лет. Он умер сразу после войны.

Немцы уже в первый день — 22 июня — разбомбили в пух и прах единственную электростанцию, которая была в Киеве, и таким образом прекратилось трамвайное движение в городе, и все должны были пешком ходить.

Пришли мы к Киевскому вокзалу. Нашли эшелон, нашли свой вагон, нас кто-то подсадил туда, потому что влезть невозможно — никаких ступенек нет в товарном вагоне. Мы пришли последние в вагон, потому что, во-первых, далеко было идти, во-вторых, брата нужно было нести, ему пять лет было. Еле втиснулись в вагон, и нам пришлось стоять, сесть было негде. Там были какие-то нары с одной стороны, которые были битком забиты людьми, а все остальные должны были стоять. Нам было приказано взять один небольшой чемоданчик на четырех человек. Как дипломат, только в два раза толще. Мой брат и я чередовались сидеть на этом чемоданчике, а отец и мать должны были стоять все это время. Чуть ли не две недели, пока мы до Полтавы доехали, они стояли. У них ноги опухли, превратились просто в бревна, которые согнуть не было возможности, просто колени не сгибались.

В самый первый день, когда поезд еще не отошел, произошел такой случай. Наш поезд охранялся товарищами из НКВД с автоматами, которые так мирно прогуливались и смотрели, чтобы никто не сошел с поезда. Два человека, последний вагон был их. Крыша, как я сказал, железная в этих товарных вагонах, пить нам не давали, и выйти из вагона за водой нельзя было. Через несколько часов в соседнем вагоне какая-то женщина дико закричала. Выяснилось, что она просто сошла с ума. Это была известная оперная певица. Ее стащили эти товарищи с автоматами, под ручки взяли ее, она кричит. Повели ее куда-то за наш эшелон. Потом я слышу — бр-р-р-р-р! — и она замолчала. Расстреляли. И вот такие вещи чуть ли не каждый день у нас были. Кто-то просто сходил с ума от недостатка влаги. И сколько раз я слышал это бр-р-р-р-р — и все, человек уже больше не кричит. И просто там оставляли за поездом — кто-то другой подберет.

Едем мы в этом поезде, доезжаем до Полтавы. Огромный вокзал, двадцать два пути было. Моросит дождь. Стало, слава богу, как-то прохладно. Полночь, темно, ничего не видно, ни одной лампы близко нет — вдруг немцы прилетят. И все эти пути забиты поездами. Возле каждого поезда ходят часовые. Отец мне шепчет:

— Я тебя сейчас спущу вниз. Как только ты внизу, сразу прячься под вагон. После этого, если часовых не будет, я тебе дам чемодан. Слушаешь внимательно?

— Слушаю внимательно.

— Спрячь чемодан под вагон. После этого я тебе дам Женю (он как раз спал), ты его возьми и тоже положи его возле себя на землю, чтобы он, не дай бог, не проснулся. После этого спустится мама и я.

И, действительно, так это и произошло. Отец просто решил бежать из этого поезда. Просто все думали: кто следующий сойдет с ума. Брат начал просыпаться как раз в тот момент, когда появились часовые. И я так нажал ему на рот рукой и на нос, тот барахтался, но потом я вижу, что он перестал. Мама спустилась. «Что, — говорит, — ты сделал, ты его чуть не задушил!» Начала ему нажимать на грудь, и брат ожил, слава богу. Но нельзя же вечно под поездом лежать, потому что поезда двигались без всякого предупреждения. Ни гудка, ничего. Просто стоит два дня и вдруг поехал.

Было где-то час ночи. Ни зги не видать. «Теперь, — говорит отец, — нам надо вылезти в какую-то сторону, но не направо, где железнодорожная станция, а налево, куда-то в лес».

И вот мы, как пластуны, лезли от поезда к поезду под вагонами. Это продолжалось полчаса или дольше. Наконец, мы вылезли совсем с другой стороны, поезда кончились. Отец говорит: «Отбой, успокойтесь все, сейчас отдыхаем до рассвета». И тут же все заснули глубоким сном. Потому что папа и мама стояли все это время, им было особенно трудно.

Утром проснулись на рассвете в каком-то лесочке и просто не узнали друг друга, были абсолютно черные, как негры. Тут, слава богу, протекал ручеек, песочек был какой-то, и песочком, водичкой как-то привели себя в божеский вид.

Что дальше делать? Отец говорит: «Мы — в Полтаве. Полтава недалеко от Харькова, в Харькове у меня всякие друзья есть, знакомые, я когда-то в институте в Харькове работал». Какие-то однокашники его по Ленинграду очутились в этом Харькове. Но тут главная опасность в том, что документ нужен, почему ты оказался в Полтаве, кто тебя послал сюда. Военное время же, могут обвинить в шпионаже. Нам нужно было попасть на вокзал каким-то образом, сесть на дачный поезд или поезд с рабочими и направиться в Харьков.

Мы долго обходили все эти поезда и, наконец, попали на вокзал, где можно было купить в буфете какие-то бутерброды первый раз за весь путь, и был дачный поезд. И поехали в сторону Харькова. Птички поют, солнышко светит, прекрасно, часов шесть утра, поезд набит рабочими, которые едут на Харьковский тракторный завод и другие заводы, которые уже начали работать чуть ли не круглосуточно, а также какими-то беженцами или эвакуированными.

И помню интересный случай. Птички поют, окна открыты, и стоят рабочие. Они не сидят, они стоят и смотрят в окно. И вдруг один другому говорит: «Вот он летит!» Папа посмотрел на меня, я на папу, мы на рабочих вместе. «Вот он летит, вынимайте все платочки!» Черные, грязные, вонючие рабочие вынимают белые платочки и начинают махать белыми платочками в окно. Весь поезд. Действительно, летит немец-бомбардировщик, не спеша, прямо на этот поезд, чуть ли не на бреющем полете, очень низко, колесами мог бы зацепить трубу паровоза, если бы хотел. Я в ужасе наблюдаю за этим самолетом. Самолет крылышками своими наклонится туда, наклонится сюда, право-лево. Как бы: привет, ребята. И пролетает над нашим поездом и летит дальше. Не стреляет. Знает, что гражданский, не военный поезд. Строго по расписанию поезд движется, и самолет тоже, очевидно, строго по расписанию летит, все друг друга знают. Самолет был «Хайнкель-111», и он пролетал над нашим поездом.

И тут в нашем вагоне из тамбура послышались выстрелы, такой пиф-паф. В чем дело? Какой-то молодой человек, восемнадцатилетний парнишка, которого только что произвели в младшие лейтенанты, решил стать Героем Советского Союза. И он взял свой пистолетик и начал стрелять прямо в самолет. Решил убить какого-то летчика. Конечно, самолета он не сбил, но немцы заметили, что кто-то в них стреляет. Рабочие машут платочками, а тут кто-то стреляет. Кто такой? Тем временем самолет пролетел и, смотрим, разворачивается. Такого еще никогда не было. Тут все сказали: вот сейчас он нам даст. Он развернулся и, действительно, как дал из всех пулеметов. Боже, что тут было! Какие-то дети, матери, кровь, везде раненые и убитые, ужас прямо в нашем вагоне. Я в первый раз в жизни это видел. Мне одиннадцать лет было, мне как раз исполнилось одиннадцать лет в первый день войны, 22 июня. Столько крови я в жизни своей не видел. Немец пролетел, развернулся и теперь с другой стороны, и опять как даст. Тут уже поезд остановился, потому что был приказ Молотова — когда поезд находится под обстрелом, он должен остановиться. Совершенно дикий приказ, потому что это просто мишень. Самолет может спокойно летать со всех сторон и расстреливать этот поезд. Но был такой приказ. Обстрелял он нас и потом полетел себе. А лейтенант этот уцелел. И вот тут эта толпа матерей, в основном, дети которых вот тут кричат раненые, а другие убитые лежат, они набросились на этого лейтенантика, и в течение двух минут от него остались рожки да ножки. Разорвали его на части. Они его кусали, они его рвали. Проехал наш поезд до следующего полустанка, остановились, повынимали всех убитых и раненых, тут же их просто на землю положили возле железнодорожного полотна и поехали дальше. Кто уберет эти трупы и раненых заберет — совсем непонятно.

Добрались мы до Харькова, и, слава богу, документов никто не попросил в этой суматохе. Добрались мы до квартиры старого однокашника моего отца, тоже композитора, и постучали в дверь. На пятом этаже он жил. Они нас не узнали совершенно, потому что отец две недели не брился, мама волос своих ни разу не мыла и не причесывала, мы тоже, дети, в жутком виде были. Еле узнали по голосу скорее.

И вот там мы у них жили. Документов нет, поэтому нам приходилось скрываться, находиться на нелегальном положении. А в те времена никто в советской армии служить не хотел, и мой отец, и его приятель, композитор Михаил Тиц, оба были военнообязанные, и ни тот ни другой не хотели идти на фронт, потому что к тому времени было ясно, что это верная смерть. И что происходило? Группы энкавэдэшников стучали в квартиру, приходили и обыскивали, есть ли мужчины под диванами, под кроватями. Если прятались, то тут же забирали и мобилизовывали, и он шел в штрафбат. Мой отец и Миша Тиц прятались на чердаке. Там стояла всякая рухлядь, какой-то старый диван, в который залез мой отец, и какой-то огромный деревянный ящик от пианино, в который залез Тиц. И раз в день мама или жена Тица ходили на чердак и носили им поесть.

Нагрянуть могли когда угодно, совершенно неожиданно вваливались в дом. Причем они обыскивали даже чердаки. И вот в один прекрасный день пришла команда энкавэдэшников с фонариками: на чердаке же темно. Посветили туда-сюда. Но на всякий случай они решили штыком пырнуть туда, штыком пырнуть сюда. И у моего отца штык прошел между левой рукой и левой частью груди, несколько сантиметров от сердца. А у Тица штык прошел возле правого уха. Оба остались живы.

А 23 октября как-то затихло все, прекратилось движение. А мы жили на большой улице, шоссе. Это старый признак, это все знают: когда вдруг начинается такая неприятная тишина — даже птицы перестают летать, — значит, в этот день меняется власть в городе, придет другая армия. Собаки перестают лаять, кошки прячутся в углах. И мы почувствовали такое неприятное чувство — вдруг все затихло. И кто-то посмотрел в окно случайно и видит, что по другую сторону улицы идет группа — два или три солдата советских и один младший лейтенант, офицер. Один солдатик несет ведро, другой несет какую-то швабру, а третий несет груду бумажек. Офицерик отдает какие-то распоряжения. Первый солдатик ставит ведро, второй макает швабру в жидкость и мажет кирпичную стенку клеем. А третий приклеивает плакат, и так они дальше клеят.

Мы смотрим: плохо видно с пятого этажа. Принесли оперный бинокль. Смотрим — не на нашем языке, на немецком написано. Кто знает немецкий язык? Вспомнили, что я учился немецкому языку. Бери бинокль, прочитай, что там написано. Я читаю. Смысл такой, что, немецкие солдаты, сдавайтесь, потому что победа будет за нами. Зачем вам этот крестовый поход? Там кресты нарисованы немецкие. Прошли эти солдатики, за угол зашли, и опять тишина.

Проходит час, два. Слышим мы мотоцикл. Все даже воспарили духом, наконец, какой-то шум появился. Приближается по шоссе к нашему дому, а дальше уже центр города. Мы смотрим — трехколесный мотоцикл, сидит там мотоциклист в незнакомой нам форме, и возле него в кабинке сидит другой мотоциклист с автоматом. И вдруг — о, ужас! — пулеметная очередь бьет по мотоциклу, но по нему не попадает, а возле него пули падают. Эти два человека на мотоцикле тут же бросили мотоцикл и в подворотне скрылись. Пулемет перестал стрелять. Проходит полчаса, и слышим мы, что в нашем доме по нашей лестнице идут какие-то люди, тяжелые такие шаги солдатские, сколько их там человек. Все испугались. Короче, они выходят, мы смотрим в окно: идут приблизительно четыре красноармейца с поднятыми руками, а за ними вот эти два товарища-немца с автоматами вышли. Что делать? Никого нет, ни Красной армии, никого. А это был немецкий патруль, который на разведку приехал узнать, что там происходит, ушли советские войска из Харькова или нет. Ну немцы говорят красноармейцам: садитесь, ребята. Те сели на обочину и сидят с поднятыми руками. Наконец говорят: опустите руки, мы знаем, что уже отекли у вас руки. И опять никого нет. Немцы предложили им сигареты немецкие. Закурили. Все улыбаются, пошел уже какой-то разговор. Немцы по-немецки, те по-русски. Уже улыбаются: всё нормально.

И тут мы уже слышим, что действительно нарастает гул, машины идут, и тут уже как пошли эти немцы! Грузовик за грузовиком, тащат какие-то пушки, и танки уже идут. А мы смотрим из окна.

Так мы встретили немцев.

В 41-м все сдавались, никто не хотел защищать. В районе Харькова был невероятный голод в 1933 году, люди помнили все это. Восемь лет прошло. Все помнили, что такое коммунисты, что такое большевики, на что они способны. Миллионы людей погибли. Поэтому никто не собирался защищать советское правительство товарища Сталина.

У меня был такой случай в 40 году, еще до войны. На Украине есть такой городишко Богодухов — на запад от Харькова. И в тех краях родился мой отец, там жили его мама и отец. Отец его умер в 40 году, а меня туда сплавляли каждое лето к бабушке. Бабушка жила возле вокзала, а там стояли склады. И улочка такая. Я по этой улочке футболю свой мяч, и стоит какой-то сарай. И каким-то образом я зафутболил свой мяч в двери этого сарая. Дверь была открыта, а в середине темно. Я пошел брать свой мяч. И тут на меня выходит какой-то старик, седой как лунь, совершенно худой. «А, — говорит на украинском языке, — мальчик, ты, значит, с мячом играешь. Я тут один, скрываюсь от родной нашей власти».

Как бы мне десять лет, я мало что понимал, но что-то понимал. Страшно мне немножко стало. «Да, — говорит, — был и у меня сынок, и внуки у меня были, и никого у меня не осталось. Ты слышал, у нас голод был большой?» — «Слышал». — «Все, — говорит, — погибли, и жена моя погибла, и все мои дети, и все мои внуки, и остался один я».

Вот так. Короче, я взял мяч и ушел. Мне было очень неприятно от этого разговора. А на следующий день нашли его в этом сарае, он просто повесился. Народ кричит, что нашли человека, который повесился. Все сбежались. Я никому ничего не сказал о нашем разговоре, но запомнил.

И вот пришли немцы. 23 октября это было 41 года. Они не спешили. Уже то, что я вам рассказывал: пулеметная очередь, когда вошли танки и грузовики, уже было четыре часа дня, солнце скоро начинает заходить, октябрь месяц. И немцы так и остановились. А на следующий день утром они взяли другую часть Харькова. Никакой стрельбы и близко не было. В те годы все советские солдаты при первой возможности пытались сдаться немцам в плен, потому что все понимали, что это совершенно проигрышная война. С такой скоростью невероятной немцы двигались, что все решили, что война кончится вот-вот.

Значит, пришли немцы, и сразу же началось. Народ начал грабить магазины. Так всегда, когда меняется власть: народ разбивает окна и грабит все, что можно вытащить. Пошли мой отец и друг его Тиц тоже пограбить немножко, потому что жрать нечего. Принесли мешочек небольшой конфет и огромное количество сухой горчицы. И это все. А ничего другого нет. Все магазины разграблены, и кто нас кормить будет, непонятно. Потом немцы обосновались, в этом корпусе было огромное количество квартир, очевидно, партийных товарищей, которые эвакуировались и оставили свои квартиры пустыми. Немцы быстренько узнали, где квартиры пустые, и заселили туда немецких солдат и офицеров.

Проходит несколько дней — стук в дверь. Какой-то сержант немецкий на полуломаном русском языке говорит: «Есть ли у вас желающие копать картошку? Мы предоставим транспорт, повезем добровольцев в ближайший колхоз на грузовиках, вы там будете копать картошку, после чего мы делим все пополам — половина вам, половина нам».

Понятно, что тут же все согласились. Только вопрос: какой лопатой ее копать? Лопат нет. Все равно поехали. Я не ездил. Поехали папа, мама, Тиц с женой. И просто картошку эту руками рыли, искали. А уже к тому времени выпал снег, потом растаял, грязь неописуемая, они все чуть ли не по щиколотки в черной грязи. Немцы предоставили мешки, слава богу. Вот так все честно случилось, как немец сказал, — половина им, половина нам.

Причем дважды ездили. Во второй раз уже холодно было, земля замерзла, молотки взяли, били лед, потом подо льдом еще нужно было руками рыть. Так что нашим питанием была эта картошка, горчица и конфеты.

Еще один был интересный случай. Едет немецкий солдат на лошади, где-то через квартал от нас приблизительно. А лошадь больная была, и она упала. Он с ней упал тоже, встал, вынул пистолет, пристрелил лошадь и пошел дальше. А лошадь лежит мертвая. Что тут было! Со всех дворов бегут мужчины с топорами, с ножами; лошадь теплая, разрезали ее мгновенно на части. Помню, мой отец приволок какой-то огромный кусок кости с мясом. От лошади в течение пяти минут не осталось ничего, даже голову кто-то уволок, копыта унесли. Так что у нас появилось мясо. Слава богу, была какая-то старомодная печка-буржуйка.

А света не было. Какой свет! Всё разбомбили. Света нигде не было, как и в Киеве. Немцы восстановили часть электрической станции, и в Киеве электричество было. В Харькове — не помню, но был строжайший приказ электричеством не пользоваться, потому что его мало, и этим электричеством могут пользоваться только немцы, и не дай бог поймают гражданского. И что люди делали во время войны? Они находили аккумуляторы от старой военной техники — грузовиков, танков, — всего этого было навалом; куда ни пойдешь — лежит мертвый грузовик или машина, и вот этим аккумулятором пользовались. Лампочка от фонарика, два или пять ватт, ее приспосабливали таким образом, что по проводам от аккумулятора шла электроэнергия в эту маленькую лампочку. И хоть какой-то свет был.

У нас была бутылка наверху, в которой находится кружочек такой, который делали из консервной банки. Через кружочек проходила дырочка в центре, и туда проводилась веревочка, которая служила фитилем. Эта веревочка опускалась в банку, в которую наливали какой-то керосин, который было очень трудно достать, и фитилек зажигали. Но самое важное — время, потому что ложились как можно раньше спать, чтобы проснуться с рассветом. Экономить нужно было керосин. Коптилка, кажется, называли ее.

Потекла жизнь под немцами. Отопления, конечно, никакого, но мы обнаружили какую-то буржуйку в квартире Тица. Дров, конечно, нет и близко. Но, как и у всех граждан, в те годы было полное собрание товарища Сталина, полное собрание товарища Ленина и других товарищей. Это всегда стояло в первой комнате на первом месте, чтобы все видели. Желательно было иметь маленькую статуэтку Ленина или Сталина. У нас в доме стояла такая микроскопическая статуэтка Сталина. Но она должна была стоять на самом важном месте, чтобы все видели. Как и все мужчины, мой отец, когда ходил в консерваторию, всегда покупал «Правду», когда выходил из дому, носил ее целый день под мышкой, никогда не открывал. Но всегда носил, чтобы все видели, что он читает газету «Правда».

Между прочим, газету было очень хорошо носить с собой до войны, потому что иногда идешь так по улице, и вдруг директор какого-то магазина закричит: «Есть крупа, товарищи!» И тут же делают кулек. Помню, как-то проходил мой отец, вышел директор и говорит: «Есть селедка». А селедка в бочках, и вынимай сам. Вот профессор университета закатал рукав, снял пиджак, вытянул какую-то селедку. Что, идти с селедкой? Слава богу, у него была «Правда». Завернул селедку. Но потом ему надо было ехать на трамвае, и он чуть ли не над головой держал селедку, с нее еще капало, но все спрашивали: «Где вы достали селедку?»

Значит, 41 год, ноябрь месяц. Топили буржуйку, делали лепешки из картошки; мясо, конечно, быстро кончилось, соли не было, горчицей приправляли для вкуса. Жира, конечно, никакого не было, и женщинам было очень трудно жарить эти картофельные лепешки. Но как-то они умудрялись. Где-то в первых числах ноября прошел слух, что на главной площади Харькова — она была большая, там даже самолеты небольшие немецкие, кукурузники типа, приземлялись — на этой площади немецкое командование просит жителей Харькова собраться выслушать речь нового коменданта. Повалил народ — делать все равно нечего, пошли, погода хорошая. Комендант прочитал речь по-немецки, тут был переводчик, смысл был в том, что мы вот, немцы, приглашаем всех сотрудничать с нами. Будете сотрудничать — будет все в порядке, никаких проблем, но с другой стороны, если вам не нравится немецкая власть и вы решите стать партизанами — будет очень плохо. Наглядный пример: мы поймали трех человек сегодня, которые объявили себя партизанами, и мы вам просто покажем, что произойдет с такими людьми. Все смотрят. А он с третьего этажа с балкона выступал. И вдруг летит человек, вылетает с этого балкона вниз, на веревке. Ему просто оторвало голову, а тело упало. За ним второй и третий.

Народ понял, что бывает с партизанами. Всё, можете расходиться.

Переводчик, кстати, переводил на украинский. Русский язык был официально запрещенным языком. Немцы же создали генерал-губернаторство, которое называлось Украина, даже марки выпустил Гитлер, на которых было написано внизу черными буквами: Украина. Такие же марки были выпущены в прибалтийских республиках, там было написано: Остланд — Восточная страна. Для всех троих одинаковые марки — Эстония, Латвия и Литва.

Возвращаемся мы с этой площади, на какой-то улице видим открытое окно настежь, в середине комнаты находится немецкий солдат, который берет какие-то книги, выбрасывает через окно и кричит на немецком: берите книги. Какие-то люди взяли перед нами, мы взяли. В общем, по одной книжечке взяли. Это была интересная книжка: темно-зеленого защитного цвета русско-немецкий разговорник для советских солдат, и предложения были такого типа: «Скажите, пожалуйста, сколько километров до Дрездена? Скажите, Берлин направо или налево?»

Все предложения такого типа, как будто бы советские войска находятся в Германии. Я рассказал все это отцу. Он тоже заинтересовался: вот это да! А когда же ее напечатали? Как известно, на последней странице написано, когда подписали к печати, какой тираж. Книжечку подписали к печати в мае 40 года. Она там лежала на этом складе целый год. К сожалению, у меня ее нет, я ее оставил во время бегства от советских войск.

Все левобережье немцы считали военной зоной. На правобережье — Киев и дальше на запад — немцами была введена карточная система. Было четыре категории, в зависимости от того, что ты делаешь, — столько-то получаешь. Продукты можно было получить. А от Днепра на восток — это все была прифронтовая зона, аж до Сталинграда. То есть никто не работает, никто денег не получает, продуктов питания не получает, жрать нечего, денег нет, советские деньги никому не нужны. Что делать? Отец говорит, что единственная возможность, это каждый идиот понимает, что в такие тяжелые времена нужно жить в деревне. В деревне всегда какие-то продукты есть, а в городе мы все с голоду помрем. «Пойду, — говорит, — к коменданту, попрошу какие-то документы, чтобы мы попали в Богодухов», где мама его жила. А он, по идее, недалеко — 60 километров. Пошел в комендатуру, там его выслушали — никаких проблем, пожалуйста, мы вам дадим документы. Но если хотите добраться до Богодухова, то единственный способ — это пешком, транспорта нет никакого.

Пришел он с бумагой официальной, что нам дается право передвижения в оккупированной немцами стране. И вот 25 декабря 41 года, рано утром, мы вышли из города Харькова пешком. Снег жуткий. Но, слава богу, у нас были зимние пальто, которые мама нам приказала еще в Киеве взять. Тиц нам дал какие-то шерстяные носки, добавочную одежду. Мы были в перчатках. Зима 41 года — это незабываемая зима. Как потом писали в газетах, такой холодной и снежной зимы еще никто не помнит с тех пор, как ведут записи о зимних температурах за 180 лет.

Нам немцы сказали, что лучше всего идти по железнодорожному пути. Но комендантский час начинается в 4 или 5 часов. Декабрь, уже темно, и не дай бог тебя увидят — тут без всяких разговоров стреляют. А нас четыре человека. К четырем часам мы пришли на железнодорожный путь, а дальше — комендантский час. Где-то нужно укрыться. Папа смотрит на часы — остается пять минут. Огромный товарный вокзал, разбитые там вагоны стоят. Немножко впереди там стояла будка, где стрелочники передвигали стрелки. Смотрим — из нее идет дым. Значит, люди есть. Отец говорит нам, что придется там укрыться. Мы постучали, вошли — сидит немецкий офицер и два немецких солдата. Вытаращили глаза на нас. Что вы здесь делаете? А я — переводчик. Я перевел, что мы идем в Богодухов, и вот — комендантский час, некуда укрыться. Ну, садитесь.

Дым идет, у них там буржуйка, какой-то немец сбегал за снегом, засыпал в чайник этого снега, через пять минут уже кипяток. Приглашает нас, улыбается, очень все хорошо. Попили кипяточку. Потом немцы видят, что мы голодные, неизвестно когда ели, и вот они постепенно начали вытягивать. Один вытягивает хлеб, другой колбаски какой-то вытянул, третий вытянул баночку португальских сардинок. Офицер говорит: «У меня полбутылочки вина есть. А, между прочим, — говорит, — вы знаете, что сегодня Рождество?» — «А, — вспомнил мой отец, — я где-то когда-то читал, что 25 декабря по западному стилю Рождество». И сказал маме. Мама тут же начала петь немецкую песню «О, Танненбаум». Немцы чуть не попадали — оперная певица поет такую песню. Короче, началось веселье, распили мы это вино, сардинку почистили, тут же ничего не осталось от немецких запасов. Все были очень рады и подружились. И немцы показывали фотографии — вот моя жена, вот мои дети, да посмотрите. Я все перевожу. Очень дружно было.

Потом набросились на меня со всех сторон, а я немецкий язык не так уж хорошо знал. Немцы говорят: «Вы, между прочим, знаете, вы пришли в правильное место, именно отсюда отходит поезд». Что, какой поезд? «Да представляете, именно отсюда раз в день, в 11 часов отходит поезд. Но он долго не идет, идет километров пятнадцать-двадцать, а там уже какая-то бомба упала, разворотила пути и поезд дальше не идет».

Действительно, подходит 11 часов, и появляется поезд. Но там только платформы, ни одного вагона, открытые платформы. И они уже забиты немцами. Сидят всякие офицеры, солдаты. Замерзли невероятно, потому что Гитлер не позаботился об этом, он объявил, что война будет закончена, что Москву возьмут еще в октябре, и они выступили в летних формах. Вот потому немцы и грабили все население в 41 году, чтобы что-нибудь теплое добыть, — женские свитера понадевали, все, что можно было, брюки шерстяные под военную форму. У них были сапоги, они придумали очень остроумно, между прочим, для часовых своих — сапоги, которые они делали из соломы, в которую вставлялся обыкновенный сапог немецкий. То есть получалась такая вот махина, но тепло было немцу. Соломенные валенки. В них ходить просто не было возможности, но стоять можно было.

Влезли мы на платформу, попрощались с немцами, которые нас приютили, и двинулся поезд. Я вам скажу, Иван, — я никогда в жизни такого холода не испытал — ни до, ни после. Тут я понял выражение «до мозга костей». Я чувствую, что превращаюсь в сосульку. Температура и так минус 30, а тут еще этот ветер хлещет в тебя, как бы ты ни поворачивался, боком или спиной.

Ехали, ехали — приехали. Всё, вылезайте. А дальше — что? Дальше маленькое какое-то село украинское под Полтавой, Маёвское, Маевское, — что-то на букву «М», и там стоят дома больше крестьянские, и мы слышим, что оттуда какие-то голоса доносятся. Народ устремился туда. Дым идет. Если дым идет, значит, люди есть. Если люди есть, значит, кипяток есть, потому что снег везде.

Мы вошли с немцами в первый же дом. Там уже народу черт знает сколько. Откуда они взялись, я не знаю, наверное, с предыдущего поезда. Мы расположились по разным домам. Крестьяне говорят: «Вы извините, есть у нас нечего. Кипяток — пожалуйста». Каждый немец ест, у кого что есть, а другие просто кипяточек пьют и всё. И мы попили кипяточку.

Продержались там до утра, а утром опять солнышко светит, и я не помню, куда делись немцы. Наверное, пошли вперед. И мы пошли. И идем мы по железнодорожному пути, солнце светит, снег везде — ни одного дома, ни одного дерева, ничего. В этом районе Украины земля такая — солончаки, ничто не растет. И видим мы, далеко впереди точка. Мы идем, и точка, очевидно, идет к нам, увеличивается. Смотрим — фигура человека. Он остановился. Кажется, немецкий солдат. Солнце там, а он под солнцем, его не видно. Он остановился и нам кричит: «Хальт!» — «Стой!» Мы остановились. А у него — автомат. Он идет к нам, подходит ближе, автомат на нас нацелен. Кричит: «Хэнде хох!» Я боялся, что стрельнет, и погибнешь, и никто знать не будет. И он рукой машет нам, чтобы мы отошли. А куда же отойти. Полотно железнодорожное выше, а налево и направо — снег. Провалились мы в сугроб, смотрим на него. А он прошел по этому полотну возле нас с автоматом, все время на нас автомат нацелен. И мы обратили внимание, что это какой-то восемнадцатилетний парнишка. Я так подумал: что он здесь делает? Попал в Россию, один, просто потерялся, заблудился. Где его часть? Он, наверное, то же самое подумал: что я здесь делаю, в этой стране? Короче, он долго еще отходил, все время поворачивался, каждую минуту смотрел, мы в сугробе или нет. Короче говоря, он решил, что мы никакие не партизаны, и пошел.

Мы вылезли опять на это полотно и тоже пошли. Обошли мы это место, где было взорвано полотно, и вышли к следующему полустанку. Смотрим — все наши немцы уже здесь. И опять те же самые крестьянские дома, опять пей кипяток, сколько хочешь, а есть не дают. Через какое-то время подошел опять другой поезд, опять платформы, паровоз советский, еле-еле все погрузились на эти платформы, и поехали дальше, в сторону Берлина, очевидно, на запад. Но так как платформы, а их было штук шесть, поезд быстрее едет, я забеспокоился, что в Богодухове, очевидно, не остановится, потому что Богодухов стоял в таком месте, что за ним в сторону запада холм был. И очень часто в довоенное время поезда, которые были крепко нагружены, со вторым паровозом сзади, который подталкивал, они не останавливались в Богодухове, они набирали максимально позволенную скорость, чтобы вскочить на этот пригорок. Я говорю отцу, что может не остановиться, судя по скорости. Я спрашиваю немца, остановится ли поезд. Он говорит, что понятия не имеет, спросил другого, третьего... А мы летим. Наконец, он говорит, что посоветовался с другими, и они говорят, что не остановится. Нам сходить нужно. Да, — говорит немец, — мой вам совет: прыгайте с поезда на полном ходу. Снег вокруг — ничего вам не будет. Я отцу сказал. Папа говорит, очевидно, придется так и делать.

И вот мы уже проскакиваем станцию, мама моего отца как раз там живет. Отец говорит, что нужно немедленно прыгать. Маме говорит прыгать, мне дал чемодан наш единственный, а папа прыгнул с моим младшим братом в руках. Попали в сугроб, слава богу, ни камней, ни колючей проволоки там не было. Перевернулись раз двадцать, вылезли, никаких проблем. Просто неприятно было. Вылезаем из сугроба, отряхиваем снег, и тут он остановился, чертов поезд. Как немцы смеялись! Это не злая шутка, просто нужно как-то нервы разрядить. Они смеются, и мы стоим, смеемся. И так мы попали к бабушке.

(Продолжение следует.)

Иван Толстой

Русская жизнь

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе