Страшный суд: 6 несправедливых судебных процессов в русской классике

Мрак русского правосудия: от Пушкина до Толстого.
Александр Дейнека. «Постановили единогласно». 1925


Откуда в судах позапрошлого века брались свиньи, в чем заключалась разница между правосудием до и после реформ Александра II и почему уже в XX веке вряд ли кому-нибудь из русских авторов пришла бы в голову идея романа вроде «Процесса» Кафки? Светлана Волошина рассказывает о бессмысленном и беспощадном российском суде XIX века на примере шести произведений писателей-классиков.


В своем видении суда (как инстанции) и правосудия русские классики на редкость единодушны: было плохо до судебной реформы Александра Освободителя — да и после нее стало немногим лучше.

Этот примитивный вывод скрывает самое цветущее разнообразие: в этой теме, как нигде, дьявол — в деталях.

Описаний разного рода беззаконий в русской литературе — превеликое множество; легче перечислить те ее художественные произведения, где нет конфликта между законом и самоуправством, правом сильного и беззащитностью слабого, правосудием и милостью.

Поэтому тему правосудия в русской классической литературе мы несколько искусственно ограничим по весьма формальному признаку — присутствию в тексте судебного заседания или обстоятельно описанного судебного разбирательства.



1. Александр Пушкин, «Дубровский»

Интерес к явлениям обыденной социальной жизни, таким как судопроизводство, начинается с «протореализма» Пушкина — его описания процесса между Дубровским-старшим и Троекуровым. (Странно было бы искать описания и критики общественных институтов в произведениях авторов-сентименталистов, программно интересующихся исключительно частной, «внутренней» жизнью героя, или романтиков, столь же программно отделяющих выдающегося героя-одиночку от толпы с ее скучными общественными институтами).

В «Дубровском» со всей неприглядной очевидностью прописан основной принцип отечественного правосудия — закон на стороне сильного. Сила вещей и традиция диктуют: законы и указы существуют лишь для того, чтоб придать видимость легитимности судебному решению и документам, и Троекуров прямо говорит об этом судебному заседателю.

— Очень кстати заехал, как бишь тебя зовут; мне до тебя нужда. Выпей водки, да выслушай.

Таковой ласковый прием приятно изумил заседателя. Он отказался от водки и стал слушать Кирила Петровича со всевозможным вниманием.

— У меня сосед есть, — сказал Троекуров, — мелкопоместный грубиян; я хочу взять у него имение — как ты про то думаешь?

— Ваше превосходительство, коли есть какие-нибудь документы, или...

— Врешь братец, какие тебе документы. На то указы. В том-то и сила, чтобы безо всякого права отнять имение.

Отсутствие правовых норм, а главное, принципиальная невозможность добиться правды в государственных учреждениях, — вещь для современников Пушкина известная и сама собою разумеющаяся.

Эта привычность заметна и по тому, как (относительно) мало места уделяется в тексте самому процессу, на котором старый Дубровский неправедно лишается принадлежащего ему имения. Подробно описываются лишь исключительные явления, а это повсеместно встречающаяся практика. И Пушкин, обозначив печальный, но привычный современникам факт, развернуто включает в ткань повести лишь определение суда, потому как «всякому приятно будет увидать один из способов, коими на Руси можем мы лишиться имения, на владение коим имеем неоспоримое право».

История с несправедливо отобранным имением полностью взята «из жизни» — из «подлинного дела» Козловского уездного суда от октября 1832 г., а «документ» являет собой яркое свидетельство ужасающего в своей простоте и неприкрытости официального беззакония, изложенного почти непролазным птичьим казенным языком. По этим причинам (обширности и сложности) цитировать его мы здесь не будем, пожалев читателей и отослав их к первоисточнику.

Авантюрно-приключенческая составляющая «разбойничьего романа» не скрывает печальной «социальности»: от суда нет никакого толку, и дело не в отдельных недочетах — взятках или недобросовестности судей, — а в самой нефункциональной системе. Законного выхода нет, и несчастную Кистеневку можно только сжечь — вместе с приехавшими туда судебными чиновниками.



2. Николай Гоголь, «Как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»

По контрасту с «Дубровским» самое незлобивое, даже идиллическое описание дореформенной судебной тяжбы можно найти в гоголевской повести «Как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».

Сама причина несуразной ссоры двух друзей выглядит забавно: отказ немедленно подарить старое ружье и сказанное в сердцах слово «гусак» не только прекратили крепкую многолетнюю дружбу, но и привели к взаимным «официальным» искам и судебному разбирательству.

Однако Миргород — место идиллическое, там нет «ни воровства, ни мошенничества», и даже вид здания суда, так же как и поведение главного судебного лица, полностью соответствуют атмосфере идиллии. Здание ослепительно прекрасно, «в восемь окошек», а его деревянную крышу выкрасили бы красной краской, «если бы приготовленное для того масло канцелярские, приправивши луком, не съели». Судье там решительно нечего делать, поэтому он обсуждает совершенно посторонние — и, опять же, милейшие — вещи: отчего, например, дрозды хорошо поют. Из-за интересных разговоров судья вообще не слушает дел, что зачитывает секретарь, а после подписывает их не глядя (эту привычку сохранят большинство судейских в хронологически более поздних текстах, видимо, переняв ее у своих прототипов из «реального» мира).

Сложно судить, насколько судебная просьба Ивана Ивановича похожа на те просьбы, что поступали в настоящие уездные суды, — как и вообще непросто найти связь между гоголевскими образами и реальными людьми. Однако нельзя удержаться и не процитировать хотя бы часть этой просьбы:

Тарас Тихонович взял просьбу и, высморкавшись таким образом, как сморкают все секретари по поветовым судам, с помощию двух пальцев, начал читать:

«От дворянина Миргородского повета и помещика Ивана Иванова сына Перерепенка прошение; а о чем, тому следуют пункты:

1) Известный всему свету своими богопротивными, в омерзение приводящими и всякую меру превышающими законопреступными поступками, дворянин Иван Никифоров, сын Довгочхун, сего 1810 года Июля 7 дня учинил мне смертельную обиду, как персонально до чести моей относящуюся, так равномерно в уничижение и конфузию чина моего и фамилии. Оный дворянин и сам притом гнусного вида, характер имеет бранчивый и преисполнен разного рода богохулениями и бранными словами!»

Тут чтец немного остановился, чтобы снова высморкаться, а судья с благоговением сложил руки и только говорил про себя: «Что за бойкое перо! Господи боже! как пишет этот человек!..»

Несмотря на внереалистичность, этапы гоголевского дела выглядят вполне правдоподобно: есть там и свои форс-мажорные обстоятельства (в виде бурой свиньи), и неизбежные взятки.

Когда судья вышел из присутствия в сопровождении подсудка и секретаря, а канцелярские укладывали в мешок нанесенных просителями кур, яиц, краюх хлеба, пирогов, книшей и прочего дрязгу, в это время бурая свинья вбежала в комнату и схватила, к удивлению присутствовавших, не пирог или хлебную корку, но прошение Ивана Никифоровича, которое лежало на конце стола, перевесившись листами вниз. Схвативши бумагу, бурая хавронья убежала так скоро, что ни один из приказных чиновников не мог догнать ее, несмотря на кидаемые линейки и чернильницы.

Есть там и одна из основных, печально известных, черт отечественного судопроизводства — его затянутость:

Тогда процесс пошел с необыкновенною быстротою, которою обыкновенно так славятся судилища. Бумагу пометили, записали, выставили нумер, вшили, расписались, всё в один и тот же день, и положили в шкаф, где оно лежало, лежало, лежало год, другой, третий; множество невест успело выйти замуж, в Миргороде пробили новую улицу, у судьи выпал один коренной зуб и два боковых, у Ивана Ивановича бегало по двору больше ребятишек, нежели прежде... и дело всё лежало, в самом лучшем порядке, в шкафу, который сделался мраморным от чернильных пятен.

Судебное разбирательство может побороть даже самую светлую идиллию: примирения не произошло, тяжба длилась годами, и гоголевская повесть завершается известной печальной фразой.



3. Иван Аксаков, «Присутственный день в уголовной палате»

Своеобразной «энциклопедией жизни» дореформенного суда — вернее, обстоятельным ее словарем — можно назвать пьесу И. С. Аксакова «Присутственный день в уголовной палате».

«Присутственный день...», по сути, произведение документальное, лишь слегка обработанное автором, придавшим ей драматическую форму. («Не изъявляя притязаний на художественное достоинство, эти сцены, как верная докладная записка, имеют все грустное достоинство истины, все печальное значение действительного факта», — пояснял автор в предисловии). Аксаков, писавший «сцены» на основании собственного служебного опыта, принципиально описывал не единичные случаи «вопиющих злоупотреблений и страшных злодейств», а мелкие ежедневные «грешки... совершаемые добродушно и большею частью бессознательно».

Эта «сеть малых грешков и пороков... в быту судебном, где она в союзе с властью» действительно оказывается не менее мрачной, чем отдельные большие грехи.

Любопытно, что автор принципиально не старается сделать свою пьесу занимательной, предлагая читателю и «поскучать». Впрочем, скучать при чтении не получается, разве что грустить.

Заседатели в суде (все безбожно опаздывают, потому как и председатель, и чиновники с утра отправилась поздравлять влиятельных дам с именинами) обсуждают важное — малый доход, потому как с просителей взять нечего.

Один из «заседателей от дворянства», Алексей Александрович, служит в уголовной палате сравнительно недолго, и ему «гадко» от чтения дел и приговоров: «Там мужик обокрал другого, там мужичка какая-то ребенка подкинула, того розгами, того в Сибирь...». На что опытный товарищ дает ему добрый совет:

Да Вы не читайте, так подписывайте, просто. Делайте, как я, батюшка Алексей Александрыч, оно и для совести-то спокойнее, ей богу! Ведь, по правде сказать, что толку, что Вы прочтете приговор или нет? Дела же Вы все-таки читать не станете?

Общее же мнение уголовной палаты таково: знакомство с делами — вещь не просто необязательная, но совершенно излишняя, кроме самых исключительных случаев:

Ведь я Вам и не говорю, чтобы уж вовсе в дела ни заглядывать... Известное дело: коли попросит кто о чем или уж такой уголовный казус, что вся губерния так на нас глаза и выпучит... ну, тут нельзя с делом не познакомиться, надо хоть секретаря-то порасспросить... а во всяких других случаях... лучше и не вмешиваться, ей богу, лучше, еще пуще дело запутаешь...

Тот же опытный Семен Иванович (совершенно неглупый, незлой и даже добродушный человек) формулирует символ веры всех судебных чиновников: «Правосудие... само по себе, а уголовная палата сама по себе».

Обычаи и привычки судейских — прямое тому подтверждение: их профессиональные представления не имеют никакого отношения к законам. Так, помещик Жомов, (справедливо) обвиняемый в «продаже фальшивых рекрутских квитанций», истязаниях не только крепостных, но и гувернантки, отказавшейся вступить с ним в связь, кажется членам уголовной палаты прекрасным человеком, — потому что говорит по-французски, панибратски дружелюбен и предлагает им завуалированные взятки. И не просто «кажется» — мошенника и изверга, вина которого неоспорима, они оправдают — только на основании личной, не совсем бескорыстной симпатии и принадлежности Жомова к «благородному» сословию («Ну, как же его судить, ведь ей-богу, совестно как-то», — говорит председатель).

Большинство решений по другим делам принимаются или более-менее случайным образом, или в соответствии с просьбами знакомых.

«Просила меня кузина моя... Дело у ней есть в палате, человек ее в краже попался. Так вот она и просит: нельзя ли его не наказывать, а оставить в подозрении, знаете, чтобы человек-то не пропал даром, чтобы она могла его с зачетом в солдаты отдать», — говорит гуманист Алексей Александрович, и его просьбу и подход суд единодушно одобряет: виновный все равно понесет наказание, а хозяйству польза будет.

В «Присутственном дне» есть сведения о всевозможных злоупотреблениях, укоренившихся в суде. Читатель, например, может узнать о принципах выбора председателя судебной палаты (хоть неумен и необразован, зато «хлебосол и с губернатором приятель, и всякие обеды устроить мастер, и по клубу-то полезен, ну и денег-то у него побольше»).

Есть и «лайфхаки» от старых судейских на случай жалобы в Сенат и требования объяснений от уголовной палаты.

Иван Сергеевич Аксаков. 1865 год.
Фото А. И. Деньера.
Фото: wikimedia commons


При предыдущем председателе для этих указов сенатских был особый писец: с виду, бестия, писал так красиво, что загляденье! а разобрать — ничего не разберешь! Просто глаза все даром истеряешь. Вот, как, бывало, потребуют из Сената объяснения по жалобе, а жалоба-то, знаете, с соком, основательная, так он и закатит, бывало, в Сенат объяснительный рапорт, эдак листов в 20, да все такого письма. Ну, понимается, в Сенате повертят его в руках, повертят, читать-то никому и не хочется, так и ответят, бывало: поступить, дескать, по законам, хе, хе, хе!

Отметим, что подобного рода истории и анекдотцы в изобилии можно найти в «Губернских очерках» Салтыкова-Щедрина, в рассказах подьячего.

Единственный человек в уголовной палате, хорошо знакомый с законами, — секретарь. Однако он не принимает никаких решений и не влияет на их принятие; он лишь подбирает нужные статьи законов в соответствии с решениями и приговорами членов суда.

«Есть статья 1197 в XV томе, которая говорит, что при двух противоречащих свидетельствах следует отдавать предпочтение знатному перед незнатным...», — говорит секретарь, и на этом основании все свидетельства и улики против жестокого помещика Жомова (со стороны крестьян и гувернантки) оказываются несущественными.

Само обилие законов пугало судейских настолько, что они предпочитали не заглядывать в многотомные их издания.

Вот Вы говорите «законы, законы!» Да ведь законов-то что? Просто гибель. Да еще каждый год все прибавления да добавления...

Обилие законов и их запутанность были притчей во языцех и для судейских, и для власть предержащих — а также стандартным извинением полного их незнания.

В комедии А. Н. Островского «Горячее сердце» градоначальник с классицистически прозрачной фамилией Градобоев предлагает пришедшим к нему за правдой горожанам нехитрый выбор — судить их по закону или «как бог на сердце положит».

Градобоев (садясь на ступени крыльца). До бога высоко, а до царя далёко. Так я говорю?.. А я у вас близко, значит, я вам и судья... Как же мне вас судить теперь? Ежели судить вас по законам...

1-й голос. Нет, уж за что же, Серапион Мардарьич!

Градобоев. ...Ежели судить вас по законам, так законов у нас много... Сидоренко, покажи им, сколько у нас законов.

Сидоренко уходит и скоро возвращается с целой охапкой книг.

Вон сколько законов! Это у меня только, а сколько их еще в других местах!.. И законы всё строгие; в одной книге строги, а в другой еще строже, а в последней уж самые строгие...

Так вот, друзья любезные, как хотите: судить ли мне вас по законам, или по душе, как мне бог на сердце положит...

Голоса. Суди по душе, будь отец, Серапион Мардарьич.

Подобное отношение администрации к закону с характерной ядовитой сатирой описано Салтыковым-Щедриным в «Помпадурах и помпадуршах».

Один из помпадуров совершенно случайно узнал, что существует закон, который в известных случаях разрешает, в других — связывает. И до того времени ему, конечно, было небезызвестно, что закон есть, но он представлял его себе в виде переплетенных книг, стоящих в шкафу.

...в то же утро, придя в губернское правление и проходя мимо шкафа с законами, помпадур почувствовал, что его нечто как бы обожгло. Подозрение, что в шкафу скрывается змий, уже запало в его душу и породило какое-то странное любопытство.

Что заключается в этих томах, глядящих корешками наружу? Каким слогом написано то, что там заключается? Употребляются ли слова вроде «закатить», «влепить», которые он считал совершенно достаточными для отправления своего несложного правосудия? Или, быть может, там стоят совершенно другие слова?

Правда, какие там «стоят слова», помпадур, кажется, так и не полюбопытствовал узнать.



4. Александр Сухово-Кобылин, «Дело»

Вершиной русской драматургии, посвященной правосудию (да и вообще одной из лучших пьес русской литературы), несомненно, надо назвать «Дело» Сухово-Кобылина.

Пьеса, в которой нет ни любовной интриги, ни внезапных сюжетных поворотов, строится лишь вокруг — сюрприз! — судебного дела, хладнокровного и профессионального расчета судейских чиновников, методично вытягивающих деньги из ответчика, которому непосчастливилось попасть в паутину тяжбы. При этом пьеса завораживает: ее действие нигде не «провисает», образы — яркие и рельефные, характеры — психологически достоверные, диалоги — прекрасно выписанные. Сюжетно «Дело» связано с предыдущей пьесой из условной трилогии Сухово-Кобылина — «Свадьбой Кречинского». Интрига Кречинского, опытного ловеласа и игрока, решившего жениться на богатой невесте, Лидочке Муромской, не удалась. На всякий случай напомним: банкрот Кречинский просит у влюбленной в него Лидочки крупный бриллиант-солитер, чтоб (без ее ведома) заложить его ростовщику, и в последний момент ловко меняет драгоценность на подделку. Подлог открылся, свадьба расстроилась, и справедливость вроде бы восторжествовала. Однако у российского судопроизводства своя справедливость: Лидочку обвинили в преступной связи с мошенником Кречинским, дело затянулось на несколько лет, в течение которых Муромские почти разорились.

И фактологическая, и психологическая достоверность пьесы объясняются (помимо таланта драматурга) личным опытом. Как известно, Сухово-Кобылин был обвинен в убийстве своей возлюбленной-француженки. Из-за противоречий в уликах и показаниях свидетелей исход дела был неочевиден, и этим вовсю пользовались следственные и судебные чиновники, которые затягивали процесс, вымогая взятки на каждом его этапе.

«Каким образом мог я писать комедию, стоя под убийственным обвинением и требованием взятки в пятьдесят тысяч, я не знаю», — вспоминал о «Свадьбе Кречинского» в позднем интервью Сухово-Кобылин.

Этот опыт воплотился и в «Деле»: «обоюдуострость и качательность» дела, на которую указывает Муромскому «правитель дел» Варравин (тоже, отметим, хорошая фамилия), вымогая у того взятку в тридцать тысяч рублей, явно касалась и самого Сухово-Кобылина. И без того обедневшего Муромского это требование взятки, а затем обман свели в могилу. Не собрать эту чудовищную для него сумму он не мог: судейские чиновники пригрозили медицинским (по-видимому, гинекологическим) освидетельствованием невинной дочери, справедливо рассудив, что отец отдаст последние деньги, чтоб не допустить бесчестия.

Муромский не понимает, что побороть судебную систему с ее организованным вымогательством и принципиальной бесчеловечностью нельзя. Он не прислушивается к доброму совету Кречинского: согласиться на взятку сразу, в том размере, что попросят, иначе хуже будет.

«Вразумляя» Муромского, Кречинский дает краткую классификацию взяткам в суде (здесь автор снова делится с читателями собственным горьким опытом):

С вас хотят взять взятку — дайте; последствия вашего отказа могут быть жестоки. Вы хорошо не знаете ни этой взятки, ни как ее берут; так позвольте, я это вам поясню. Взятка взятке розь: есть сельская, так сказать, пастушеская, аркадская взятка; берется она преимущественно произведениями природы и по стольку-то с рыла; — это еще не взятка. Бывает промышленная взятка; берется она с барыша, подряда, наследства, словом, приобретения, основана она на аксиоме — возлюби ближнего твоего, как и самого себя; приобрел — так поделись. Ну и это еще не взятка. Но бывает уголовная или капканная взятка, — она берется до истощения, догола! Производится она по началам и теории Стеньки Разина и Соловья Разбойника; совершается она под сению и тению дремучего леса законов, помощию и средством капканов, волчьих ям и удилищ правосудия, расставляемых по полю деятельности человеческой, и в эти-то ямы попадают без различия пола, возраста и звания, ума и неразумия, старый и малый, богатый и сирый... Такую капканную взятку хотят теперь взять с вас; в такую волчью яму судопроизводства загоняют теперь вашу дочь. Откупитесь! Ради Бога, откупитесь!.. С вас хотят взять деньги — дайте! С вас их будут драть — давайте!..

Кадр из фильма «Дело» режиссёра Леонида Пчёлкина, экранизации одноимённой пьесы А. В. Сухово-Кобылина, 1991 год
Фото: ulianov.ru


Правосудия нет во всей иерархии судебных чиновников: от мошенника Тарелкина до самого князя (в образе которого явно угадывался министр юстиции граф Панин), к которому отчаявшийся Муромский пошел просить защиты и, к своему несчастью (и по указке того же лукавого Тарелкина), пришел в неподходящее время. И князь, и его прототип страдали геморроем и несварением желудка, так что делопроизводство в министерстве юстиции напрямую зависело от состояния пищеварения начальства. Поступать «как Бог на сердце положит» (и не только на сердце) — еще одна «типическая» особенность отечественного правосудия, вполне отраженная в литературе.

Из рассказа тетушки Лидочки Муромской открываются и другие обыкновения ведения судебных дел:

Приходил это сводчик один, немец, в очках и бойкий такой; — я, говорит, вам дело кончу — только мне за это три тысячи серебром... Есть, говорит, одно важное лицо — и это лицо точно есть — и у этого лица любовница — и она что хотите, то и сделает; я вас, говорит, сведу, — и ей много, много, коли браслетку какую.

Честные Муромские гордо отказались от неправедного способа решения дела, и дело затянулось.

Очевидно, влияние на решение суда через любовниц влиятельных лиц было распространено. Именно таким образом решилось дело о наследстве Привалова (не в его пользу) в романе «Приваловские миллионы» Д. Н. Мамина-Сибиряка — через «одну даму», что «имеет близкие сношения» с влиятельными сферами.



5. Федор Достоевский, «Братья Карамазовы»

«Дело» Сухово-Кобылина было написано в 1862 г. — незадолго до судебной реформы Александра II, сделавшей суд гласным, открытым и устным.

Процессы становились сенсациями, газеты подробно освещали судебные заседания, речи обвинителей и адвокатов перечитывали и обсуждали. Открытость и процессуальная независимость суда предполагали его законность и справедливость, а присяжные — непредвзятость приговоров в уголовных делах.

Помимо несомненного блага для отечественного правосудия, новый открытый суд принес неожиданные проблемы: взаимодействие обвинения и защиты порой превращалось в состязание в риторике, адвокаты — «нанятая совесть» — больше заботились о выигрыше любыми софистическими способами безотносительно вины или невиновности подопечных, а присяжные могли вообще не понимать, о чем идет речь, и их решения оказывались не менее произвольными, чем у дореформенных заседателей.

Одно из самых развернутых описаний пореформенного суда можно найти в «Братьях Карамазовых» Достоевского. Фабульная сторона «дела» Дмитрия Карамазова снова взята «из жизни»: еще в омском остроге Федор Михайлович познакомился с человеком, несправедливо обвиненным и осужденным за отцеубийство.

Сцена суда над Дмитрием Карамазовым — шедевр психологической прозы, соединенной с документально точным описанием современного автору судебного процесса со всеми его «родовыми» проблемами. Автору удалось невероятное: исключительно художественными средствами, без привлечения обширного прямого комментария, показать «механизм» суда и причины его не то что неэффективности, а принципиальной неприменимости к сложным вопросам криминальной сферы (неотделимой, естественно, от вопросов психологии).


Адвокат Фетюкович (х/ф «Братья Карамазовы», 1968, арт. Ю. Родионов)
Фото: «Мосфильм»


Уже сцена первого допроса Карамазова в селе Мокром (после ночи кутежа и невероятного для героя открытия о любви Грушеньки) построена на контрапункте: Митя разговаривает с исправником, следователем и прокурором искренне, как со старыми знакомыми, которые непременно должны поверить его объяснениям, но эти старые знакомые действуют уже в ином — юридическом — статусе.

Столкновение исповедальной искренности и мертвой формы, холодной процедуры, сами вопросы которой не могут раскрыть причинно-следственной связи событий и поступков, показывает несостоятельность и неэффективность, более того — бессмысленность такого «расследования». Бессмыслица происходит из столкновения двух логик — живой, человеческой, и мертвой, процессуальной:

Увы, Мите и в голову не пришло рассказать... что соскочил он из жалости, и, став над убитым, произнес даже несколько жалких слов... Прокурор же вывел лишь одно заключение, что соскакивал человек, «в такой момент и в таком волнении», лишь для того только, чтобы наверное убедиться: жив или нет единственный свидетель его преступления... Прокурор был доволен: «раздражил де болезненного человека „мелочами”, он и проговорился».

Достоевский с большим интересом (даже азартом) следил за судебными процессами (можно вспомнить, например, о нечаевском деле, преобразованном в «Бесах», или о деле Каировой, анализ которого появился в «Дневнике писателя»). Из глав романа, посвященных суду над Дмитрием, читатель может составить вполне точное впечатление о воззрениях автора на современный ему суд.

Так, Достоевский весьма скептически относился к любимой и адвокатами, и обвинителями теории среды, представляющей человека как «продукт» внешних обстоятельств. Один из свидетелей — неприятный Ракитин — «...всю трагедию судимого преступления... изобразил как продукт застарелых нравов крепостного права и погруженной в беспорядок России, страдающей без соответственных учреждений». (Правда, речь Ракитина Федор Михайлович вообще наполнил стандартными либеральными штампами и ходами, не упустив случая кинуть камень в огород современной ему либеральной риторики: Ракитин был на том же заседании опозорен адвокатом.)

Не любит Достоевский и популярнейшее объяснение и основание для смягчения приговора — состояние аффекта. Про «афект» говорит невредная, но глупая и наивная госпожа Хохлакова: «Такой афект, за который все прощают... Это благодеяние новых судов».



6. Лев Толстой, «Воскресение»

По-видимому, «теория среды» не меньше раздражала и Л. Н. Толстого: вообще некоторые претензии к современному суду у этих двух великих лиц русской литературы совпадали — правда, порой по полярным причинам. В романе «Воскресение» на суде над Катюшей Масловой товарищ прокурора представляет обвиняемых именно как механически действующие «продукты» социальных отношений:

Купец Смельков, по определению товарища прокурора, был тип могучего, нетронутого русского человека с его широкой натурой, который, вследствие своей доверчивости и великодушия, пал жертвою глубоко развращенных личностей... Симон Картинкин был атавистическое произведение крепостного права, человек забитый, без образования, без принципов, без религии даже. Евфимья была его любовница и жертва наследственности.

Обвинителям не важны конкретные личности — убитого и подозреваемых, неинтересны их единичные судьбы и мотивы произошедшего несчастья — им нужны отвлеченные стандартные типы, укладывающиеся в современные модные социологические и психологические схемы, нужны любимые публикой и читателями риторические ходы, а более всего нужна собственная карьера.

Прокурор в «Братьях Карамазовых» — человек болезненного честолюбия, рассматривающий получившее огласку дело как трамплин в своей карьере.

Он «трепетал от встречи» с адвокатом — старинным своим врагом, считал себя обиженным еще с Петербурга, за то что не были надлежаще оценены его таланты, воскрес было духом над делом Карамазовых и мечтал даже воскресить этим делом свое увядшее поприще.

Хороши же мотивы и председателя суда:

На дело Карамазовых, как оказалось потом, он смотрел довольно горячо, но лишь в общем смысле. Его занимало явление, классификация его, взгляд на него как на продукт наших социальных основ, как на характеристику русского элемента и проч., и проч. К личному же характеру дела, к трагедии его, равно как и к личностям участвующих лиц, начиная с подсудимого, он относился довольно безразлично и отвлеченно, как, впрочем, может быть, и следовало.

Судебное заседание сродни театральному зрелищу, от которого никто не ждет искренности и правды. У каждого своя роль, и при правильной взаимной игре будет достигнут «хороший» результат. В этой игре должно быть продумано все — от ритуальных (но во многом бессмысленных) действий, речей адвоката и до поведения обвиняемого:

Не знаю как на других, но вид Мити произвел на меня самое неприятное впечатление. Главное, он явился ужасным франтом, в новом с иголочки сюртуке... Был он в новешеньких черных лайковых перчатках и в щегольском белье.

Простодушные комментарии и искренние возгласы не к месту также вредят подсудимому — узнав о смерти Смердякова, Митя кричит «собаке собачья смерть», и рассказчик комментирует:

И, уж конечно, этот коротенький эпизод послужил не в его пользу во мнении присяжных и публики. Объявлялся характер и рекомендовал себя сам. Под этим-то впечатлением был прочитан секретарем суда обвинительный акт.

К адвокатам у обоих писателей накопилось, видимо, множество вопросов. И если с плохими все понятно (плохой адвокат был у Масловой — и выходило, что из-за непрофессионализма или недостатка денег на хорошего специалиста невинный человек шел на каторгу), то к хорошим адвокатам претензии были скорее психологического свойства.

В «Воскресении» Толстого некий господин

рассказывал про тот удивительный оборот, который умел дать делу знаменитый адвокат и по которому одна из сторон, старая барыня, несмотря на то, что она была совершенно права, должна будет ни за что заплатить большие деньги противной стороне.

— Гениальный адвокат! — говорил он.

Его слушали с уважением...

Оказывалось, что адвокатам было принципиально все равно, совершал ли их подзащитный то преступление, в котором его обвиняют, или нет. Целью было выиграть дело, и в ход шли всевозможные уловки, мелкая дискредитация показаний свидетелей обвинения и блестящие риторические приемы, магнетически действующие на публику (и присяжных). Так, вопросы, заданные слуге Григорию адвокатом Мити Карамазова о содержании спирта в его «лекарстве» для спины, вызывают запланированный смех в публике.

Адвокат Фетюкович в «Братьях...» (более чем прозрачная отсылка Достоевского к звезде пореформенного суда В. Д. Спасовичу) слишком умен и профессионален, чтобы явно демонстрировать цинизм. Однако про Фетюковича читатель еще до сцены суда узнает, что тот, взяв несколько тысяч за свои услуги, «больше бы взял, да дело это получило огласку по всей России, во всех газетах и журналах о нем говорят, Фетюкович и согласился больше для славы приехать».

Однако Достоевский далек от того, чтоб отвести часть книги лишь под тенденциозную критику общественного института. Сцена суда — одна из кульминаций романа, и описание процесса здесь наложено на грандиозный, «фирменный» достоевский скандал — с исповедями, сумасшествием, истериками и позором.

В своей критике суда Толстой куда более последователен (и наставительно-дидактичен).

Про каждого судебного чиновника «Воскресения» читателям обстоятельно и подробно рассказывается, как именно и почему он не думает о судебном процессе, в ход идут объяснения в основном физиологического или снижено-бытового характера.

Председатель спешит в гостиницу к ожидающей его любовнице, один из членов суда мается катаром желудка, другой находится в скверном расположении духа из-за ссоры с женой, так как та «израсходовала раньше срока данные ей на месяц деньги».

Товарищ прокурора и его друзья «много пили и играли до 2 часов, а потом поехали к женщинам в тот самый дом, в котором шесть месяцев тому назад еще была Маслова». То есть один из самых важных членов суда вряд ли будет в состоянии вдумчиво принимать решения и разумно действовать, к тому же он явно привычно пользуется услугами женщин той профессии, что публично будут судить и лицемерно осуждать.

Основная цель и желание прокурора также не относились к делу (равно как и в «Братьях Карамазовых»):

Прокурор этот только что четвертый раз обвинял. Он был очень честолюбив и твердо решил сделать карьеру, и потому считал необходимым добиваться обвинения по всем делам, по которым он будет обвинять.

Иногда суд почти впрямую показан как профанация:

...И товарищ прокурора тотчас же снял локоть с конторки и стал записывать что-то. В действительности он ничего не записывал, а только обводил пером буквы своей записки, но он видал, как прокуроры и адвокаты это делают: после ловкого вопроса вписывают в свою речь ремарку, которая должна сокрушить противника.


Катюша Маслова. Кадр из фильма «Воскресение» (1960)
Фото: kinopoisk.ru


Равнодушные и бестолковые присяжные отпускают пошлые сальные ремарки, а в итоге и вовсе выносят несуразный приговор («Выходило, по решению присяжных, что Маслова не воровала, не грабила, а вместе с тем отравила человека без всякой видимой цели»).

И в новых судах предъявляют несправедливые обвинения и выносят чудовищные приговоры, ломающие судьбы невинных людей. Правды и правосудия не было ни до, ни после реформы, поэтому спасения стоит искать разве что в крайних, внезаконных мерах — бегстве или мнимой смерти. Дмитрий Карамазов обдумывает побег в Америку, а, например, Юлия Бероева из романа В. В. Крестовского «Петербургские трущобы», невинная жертва богатого и знатного развратника, засыпает летаргическим сном и покидает стены тюрьмы буквально через могилу.

Пожалуй, редкая тема в истории русской литературы так тесно связана с окружающей современной ей действительностью и так много черпала из нее, как тема правосудия. Описание и художественный анализ судебных дел и «критический реализм» кажутся нераздельными: отечественное судопроизводство поставляло вдоволь и конфликтов, и трагедий, и драм, и макабрических, и комических случаев, и типических, и оригинальных образов. На просторах отечественной литературы вряд ли бы мог появиться условный Кафка с его «Процессом» — множество затянутых, мрачных, условно-законных, подчиняющихся лишь своей, человечески-непостижимой, логике, судебных процессов происходило в жизни. «Процесс» вполне мог бы появиться в рамках «реализма» при условии подбора нужных дел и лиц из судебных документов. Про судебные же процессы в литературе XX века и упоминать страшно.

Автор
Светлана Волошина
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе