Отстал от общества

Писатель Дмитрий Ольшанский — о полном отсутствии гражданской позиции.

Дмитрий Ольшанский. Фото из личного архива

Общество кричит. Обществу больно – и слова для выражения боли своей оно выбирает самые громкие.

Новый Гитлер явился. Неправда, не Гитлер, а Сталин. Не Сталин, а Пиночет. Какая разница, кто, главное – нас ждет ГУЛаг. Возрождение Советского Союза. Орда. Диктатура. Обыкновенный фашизм. Православный Иран. Хунта. Северная Корея. Уехать как можно скорее. Нет, не уехать – остаться, сидеть, как завещал классик, под абажуром и ждать, пока за нами придут. А за нами придут. Хунвейбины, чекисты, фанатики, мракобесы, невозможно дышать с ними одним воздухом, отмечать с ними одни праздники, радоваться победам каких-то спортивных команд – ими, иудами, нанятых. Стыдно и невыносимо. Стыдно даже не за них – на них давно наплевать – нет, мне стыдно за всех нас, ведь все мы каким-то образом соучаствуем, берем деньги, жмем руки, понимающе улыбаемся тем, кого по-хорошему следовало бы судить Нюрнбергским трибуналом. Да, я все знаю про милосердие, но, мне кажется, бывают случаи…

И снова про Сталина, ненаглядного. И снова про Гитлера, незабвенного.

Но есть в этом крике, в этом умении бесконечно держать самую высокую ноту гражданского пафоса – какая-то тихая ложь. Ложь затейливая, потому что перемешана с правдой – ведь каждый кричащий действительно может огласить список трагедий и просто неприятностей, как-то связанных с властью, с казенной Россией, - и на каждый такой сюжет (украли, выкинули из собственного дома, оправдали, когда должны были осудить, осудили, когда должны были оправдать, что-то бесстыдное и лихое тайком подписали, и снова украли) возразить нечего. Мерзость, и только. Правильно кричит общество.

Но ложь все-таки есть.

Дело в том, что единственным точным аналогом, верной метафорой власти, над нами опасно висящей, вообще нынешнего русского государства – является вовсе не Сталин, незабвенный, да и не Гитлер, ненаглядный, и уж точно не вся эта каша из тоталитарно-концлагерно-большевистско-православно-иранско-китайского топора.

Власть, какой мы ее видим в России в начале двадцать первого века, - это сама жизнь в ее тягостном, некрасивом, муторном безобразии.

Третьего дня я сидел в большом драном кресле – прямо на берегу реки, на вершине холма, в городе, скажем, Белеве. Впереди – и до самого горизонта – была только оглушительная, неправдоподобная красота: поля, знаете ли, берега, дали, рашн традишн, наше все Исаак Ильич Левитан. Но черт дернул меня оглянуться.

Пергидрольная мамаша била ребенка, ребенок плакал. На скамеечке двое весомых мужиков обсуждали, попал ли Солженицын в астральный плен к евреям. На том месте, где когда-то было кладбище, отдыхали ровные пацаны, пританцовывая вокруг машины с открытыми дверями, из которой на меня лезла песня про маму, разлуку и глаза цвета весны, глаза цвета любви. Южные, выражаясь политически корректно, гости сидели на корточках возле стройки. Дальше было не видно, но каким-то другим – астральным, как выразились бы мужики, - зрением все равно различимо. Хорошие, в сущности, люди, которые в других обстоятельствах стали бы шерифом и помощником шерифа, лениво ездили по городу в поисках жертвы, способной обеспечить им дневное пропитание. Жена орала на алкаша-мужа. Еще одна дама – пока еще не жена – орала на кавалера. За шторами здания администрации – или кто там еще сидит в окружении елочек сразу за памятником Ленину, хотя, может быть, это уже не Ленин, а Столыпин, - словом, за шторами в важном учреждении кто-то неторопливо крал, крал, крал. Асфальт должны были положить, но вместо этого высыпали на дорогу огромные кучи песка и уехали; автомобили, кряхтя, прыгали через ямы. В храме бабки, стоя полукругом, слушали молодого застенчивого попа. Несостоявшиеся шериф и помощник шерифа поймали, наконец, одного несчастного – и вымогали у него на хлеб насущный. Ребенок плакал. Солженицын по-прежнему томился в астральном плену у евреев.

И я спросил себя – как же мне быть с этой жизнью, в которой все время кто-то орет, кто-то сидит на корточках, кто-то крадет, кто-то использует служебное положение в личных целях, поет про разлуку и маму, врет, бьет, пьет или мается дурью, как я в том чужом драном кресле.

Например, можно внушить себе, что этой жизни вокруг – просто нет, а есть власть, есть только Сталин, ненаглядный, и Гитлер, незабвенный, что вот-вот явятся ко мне под абажур и заберут меня, такого непримиримого, такого морально безукоризненного, куда-то, куда я не хочу. А я в ответ закричу – так же, как кричит общество.

А можно и не кричать. Жизнь - в ее тягостном, некрасивом, муторном безобразии - вместе с тем и прекрасна. Особенно если как-нибудь отвернуться – и взглянуть туда, за реку, где поля и просторы. В сторону Исаака Ильича Левитана.

Но как же гражданский пафос? Примерно так:

«Однажды летом мы с матерью поехали на заимку к Фёдору Кузьмичу; был солнечный чудный день. Подъехав к заимке, мы увидели Фёдора Кузьмича гуляющим по полю по-военному руки назад и марширующим. Когда мы с ним поздоровались, то он нам сказал: «Паннушки, был такой же прекрасный солнечный день, когда я отстал от общества».

Дмитрий Ольшанский

Известия

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе