Робинзон до понедельника

Как живется писателю Глебу Шульпякову в умирающей деревне

Недавно по ТВ был показан документальный фильм Никиты Михалкова "Чужая земля". В нем режиссер печалился о гибели русской деревни и даже спрашивал по деревенскому таксофону, не может ли кто-то спасти ее. О том, что такое жизнь в "умирающей деревне",— очерк нашего постоянного автора.

Третий день в деревне шел дождь, и третий день в деревне не было света. Его не было из-за урагана, который повалил на провода старый тополь. Случилось это в четверг вечером, а в пятницу телефоны электриков не отвечали. Значит, до понедельника помощи ждать было неоткуда. Мы и не ждали.

Падая, тополь еще и разломился натрое. Одна часть его "пошла" на мою баню и чудом не дотянула двух метров. Другая рухнула на мою крышу, своротив трубу. А главный ствол лежал поперек деревни, как потерпевший крушение лайнер.

И вот мы стояли под дождем и молча разглядывали его. Все подавленно молчали, только весело крутилась собака Лайма. Досадным и нелепым казалось все. Что тополь рос у соседки, а упал на меня. Что остались без света. И что теперь, когда на носу заморозки, надо срочно чинить трубу и крышу.

— Девчонкой помню, как сажали,— баба Лена ласково погладила мокрый ствол.

Так началось наше "сидение" без света.

Прекрасный сон

Электричество в деревнях отключается регулярно, поэтому сценарий известен: сделать, пока не сел телефон, звонки, перетащить продукты в подпол, найти и заправить керосиновую лампу и... Да вот, собственно, и все. А готовить можно в печи или сходить к Лехе, у него баллон с газом. Жили же они раньше без электричества?!

Пока работает компьютер, я выхожу в интернет и рассказываю в Facebook о том, что случилось. Даже вывешиваю фотографию. За пятнадцать последних минут ко мне поступают сочувственные отклики. Даже советы. Я отвечаю, что в такую погоду не то что на мотоцикле — пешком не выйдешь и что... Но тут компьютер отключается.

Я живу в деревне наездами пятый год. По неделе в месяц и чаще, а с недавних пор и зимой, когда в деревне никого, кроме Лехи. Обеспечить себя в деревне самостоятельно невозможно, хочешь не хочешь, а надо налаживать отношения с этими, раскиданными по деревням и по-разному пьющими, не слишком трудолюбивыми людьми. Так в телефоне появляются контакты "Рома-трактор" и "Витя-печь", "Олег-рамы" и "Фока-веники".

Прожив в деревне наездами несколько годовых циклов, я обзавелся природными предпочтениями. Особенно хорош самый конец августа и поздний ноябрь, предзимье — когда в пустом лесу эхо. Хотя зима все равно лучше. За эти пять лет я построил баню и купил мотоциклетку. Поднял избу на фундамент и вставил новые окна, соорудил палисадник и дровник. Год за годом я объездил в округе все деревни и даже до мертвой деревни Горницы, где стоит Владимирская церковь архитектора Львова, тоже добрался. В сенях у меня сложилась "выставка", куда я составил и развесил то, что находил в заброшенных деревнях (прялки, рубеля, коромысла, ухваты и ящики), поскольку мне было искренне жаль, что вещи, хранящие память о ручном труде, сгниют и сгинут. Но — и это, наверное, главное — я начал и закончил в деревне мой роман "Музей имени Данте". Вот здесь, за этим столом. Поднимая глаза от текста в окно, где баня, поле и лес. И где теперь мелко сеет холодный дождик.

Вкладывая в наш забытый, полуживой, "мерцающий" хутор силы и деньги, эмоции и время, я ловлю себя на том, что никакой собственнической, шкурной привязанности к деревне у меня так и не появилось. Исчезни она теперь, и я буду вспоминать о ней, как о прекрасном сне, который, уж не знаю за что и зачем, приснился мне.

До лампочки

Мой распорядок жизни в деревне давно сложился. Тут он гораздо жестче, чем в городе, поскольку зависит от погоды и времени суток, то есть тепла и света. Летом с утра хорошо сходить на заброшенные пруды — они, как и аллея, остались от усадьбы (где вырос художник Явленский, кстати). Потом завтрак и за компьютер. Если погода хорошая, в обед можно съездить на мотоцикле в райцентр или пешком на речку. А зимой на лыжах.

Обед, книги — деревня возвращает наслаждение чтением.

А там и баню пора затапливать. Все, вечер.

И вот теперь, без электричества, этот размеренный, перемалывающий время ход жизни нарушился — словно с электричеством время тоже кончилось. Под монотонный шелест дождя, в полуденных сумерках ни работать, ни читать, ни сочинять не хочется. Анабиоз, ступор. И, чтобы хоть как-то преодолеть его, я заставляю себя взять инструменты.

Это самый простой способ — сколотить, как планировал, верстак на кухне. Или подпереть половицу. Да мало ли! И время тронется, потихоньку закапает. А ты почувствуешь себя Робинзоном, которому до понедельника надо обустраивать свой Остров.

В такие "островные" дни ценность человеческого присутствия понимаешь на собственной шкуре. Ясно теперь, почему ссора с соседом в усадебной жизни когда-то была катастрофой. Без живого слова, без чужого голоса — хотя бы по радио — жить почти невозможно. И под вечер, пока совсем не стемнело, я тащусь к соседу Лехе.

В эту неделю Леха не пьет, они рубят в соседней деревне баню.

Говорить не о чем, но какое это наслаждение — молчать в компании.

— До бани-то...— Леха тычет в окно на тополь.

В темноте огонек вспыхивает и гаснет.

— Зато дров,— отвечаю я,— сколько.

— С неба упало,— соглашается он.

Не зная, о чем поговорить, я спрашиваю, как там Тася.

— А че ей? — изумляется Леха.

Тася, Лехина мать, второй год живет в приюте. Этот приют организовали в райцентре, в больнице, когда там ничего, кроме димедрола, не осталось. На содержание уходит почти вся пенсия, зато старушки помыты и накормлены. Вспоминая, как Тася жила с Лехой — их бесконечные, в две глотки, пьянки и драки — и как однажды осенью мы нашли полуокоченевшую Тасю в лесной канаве, я думаю, что так ей лучше. Да и Леха без материнской пенсии вынужден между запоями подрабатывать.

— Че Гриня? — спрашивает Леха.— Приедет?

Гриня — мой школьный кореш, которого я пристрастил к деревне.

Приезжает он все реже, но Леха по-прежнему любит его как брата.

— Обещал в понедельник,— я пожимаю плечами.

— Пусть привезет лампочки,— напоминает он.

Люська

Сказать Грине про лампочки я не успел из-за телефона, хотя дома приготовил целый пакет специальных на зиму. Вся надежда была теперь на мою жену, что она вспомнит про пакет и передаст его с Гриней. А сейчас в деревню вкатывает Люська, Люся Быстрова. Дождь ей нипочем, в дождевике на своем антикварном велосипеде она похожа на стрекозу. За нашей деревней Люся приглядывает (ее выражение), то есть за небольшую плату рубит дрова, копает картошку, вскапывает огороды, кроет крыши, косит траву, таскает воду, топит избы, чинит дымоходы, ставит заборы и т.д. и т.п. Что бы стало с нашим хутором без Люськи, я не хочу и думать. И раньше, и теперь я считаю, что она наша праведница.

Люся привезла нам счета за электричество (чтобы не ехать в лес, почта отдает их в деревню у дороги) и сейчас расхаживает вдоль упавшего тополя. На сегодня Люся единственный источник информации из внешнего мира. Можно сказать, вестник. И наша деревенька — все пятеро — сходится ко мне на крыльцо.

— Нет, нету,— докладывает Люся.

В смысле — в соседних деревнях света.

Наши облегченно переглядываются. Не мы одни.

— Скоро починят, что говорят? — строго спрашивает москвичка тетка Таня.

— Жди! — это Валька, местная.

Баба Лена, ее мать, улыбается.

— В Кожине у Смура забухавши,— рассказывает Люська.

В смысле, электрики.

Значит, действительно — не скоро.

Я спрашиваю Люсю про заброшенный карьер. Ходят слухи, что в недавно сгоревшей деревне Паньково (три километра) его возобновляют. Это вполне реально, поскольку под Вышним Волочком второй год тянут трассу на Питер, идет она по нашим болотам и щебенки с песком не хватает.

И вот Люська докладывает, что да: на старый карьер завезли дробилку.

На секунду меня охватывает паника. Хотя то, что карьер возобновляют, пока ни хорошо, ни плохо. Плохо будет, если они "пойдут" в нашу сторону. Тогда через год в моем окне вместо поля и леса и заката над ними будут песчаные горы, марсианский пейзаж.

— Паньково они сожгли,— уверена Люська.

В Панькове до последнего года жил один человек — дядя Юра. Он был настоящий зимарь-человек, отшельник. Держал коз и овец, жил огородом и охотой. К автолавке выходил из леса с ружьем на лыжах. Но старость есть старость, и он, распродав скот, съехал на зиму в город. А весной опустевшее Паньково выгорело. Я прекрасно помню тот майский вечер, как в воздухе запахло гарью и мы, собравшись у колодца, ждали худшего — что огонь по траве пойдет к нам.

А утром от Панькова осталось только горячее пепелище.

Участие в сопротивлении

Я позвонил Люсе сразу как упал тополь, пока была связь. Попросил помочь с трубой, которую своротило. И вот теперь, когда сходка заканчивается, мы принимаемся за дело — разводим глину и лезем на чердак. Моя задача держать фонарик и лестницу, стоя на которой, Люся орудует между стропилами.

Тишина, только снаружи в крышу долбит дождь.

Чтобы как-то развлечь Люську, я рассказываю ей про открывшийся в Москве на Тишинке "блошиный рынок". Как перед отъездом в деревню купил там деревянный ящик.

— Вроде наших,— киваю на чердачное барахло.— Только отреставрированный.

Снова возня с трубой и стук дождя.

Я уже не рассказываю, а рассуждаю вслух. Что ничем эти вологодские — или наши вот — ящики и комоды не хуже индийских, если привести их в чувство и раскрасить. А дешевле значительно. Взять хотя бы мой экземпляр — хранили в таком, скорее всего, письма или деньги, документы (имелся замочек). Правда, в нашей московской квартире места ему пока не нашлось. Да и что было держать в нем? И жена просто убрала его с глаз подальше.

— Зараза! — орет на трубу Люся.— Мать! Держи!

Уже в сумерках, когда Люся уезжает, я прошу ее позвонить Грине (у них на карьере в Кожине своя связь). Сказать, что все в силе, ждем. Ну и про лампочки, конечно. Они все не дают мне покоя, поскольку я обещал Лехе. Потому что в зиму он будет зажигать их на столбах перед пустыми избами, чтобы отпугнуть зверье и непрошеных гостей тоже. Как это — включать в пустой деревне свет — я хорошо знаю, поскольку однажды осенью, когда все съехали, а Леха забухал в соседней деревне, мне тоже пришлось это делать. И вот я ходил от избы к избе, щелкал тумблерами. Включал свет. И уже не такой сумрачной, безжизненной наша деревенька выглядела. А, наоборот, нарядной, даже праздничной. Именно это ощущение — жизни там, где ее по здравому рассуждению не должно быть — с тех пор составляет для меня суть деревни. Дает смысл, чтобы присутствовать здесь и дальше. Каждую осень ходить с топором против "бирнамского леса" — березняка, который из года в год упрямо подступает к деревне (и под которым уже исчезли сотни полей в округе). Пробивать дорогу на родник, чистить колодец. Заготавливать дрова. Или зажигать никому не нужные лампочки. Та, старая русская деревня как форма жизни, как уклад давно умерла. Случилось это не в девяностых, как многие думают. А с большевиками, например вытравившими из деревни церковь. И после коллективизации, уничтожившей у сельского человека привычку к труду. Вообще с приходом нового времени, с ХХ веком. Который оказался безжалостным к стране, в которой львиная доля населения жила деревенским укладом. И вот он кончился. Те, кто живет в деревне сегодня — наездами, как я, или постоянно, как Леха,— это пришельцы, робинзоны. Живущие в избах, которые не нами построены. Спящие на кроватях, где рождались и умирали люди, с которыми нас ничего не связывает. Но именно эта нелепая, противоречащая здравому смыслу, вызывающая изумление реальность — эта почти стоическая форма сопротивления Времени — и есть деревня сегодня. И есть форма ее существования.

Дали свет!

В понедельник, когда должен приехать Гриня, дождь немного стихает, но потом припускает еще сильнее. От нетерпения я затапливаю баню пораньше. Курю на крыльце, где видно лес и горку, откуда придет машина.

Проходит час, другой — и никого. И вдруг Лайма рычит, гремит цепью.

Так и есть, сквозь дождь слышен шум мотора, а уже через минуту машина вкатывает в деревню. Это пожаловали электрики, и деревня наполняется голосами. Они угрюмо бродят по улице, пиная ногами тополиные сучья. Курят у тополя. А потом ставят свою лестницу.

— Столб-то,— намекает баба Лена.

От удара тополем один действительно совсем накренился.

— Менять надо,— соглашается электрик.

Пауза.

— Так давай,— предлагаю я.— А мы скинемся.

Они переглядываются, усмехаются — как будто я предложил глупость.

— Где ж я тебе возьму его? — зло отвечает один из них.

Это абсурдный и вместе с тем стандартный ответ, но мы так рады свету, что не обращаем внимания. Готово! Можно звонить Грине! Но тот, пока мы препирались с электриками, уже и так приехал. Леха таскает его по деревне, показывая и даже изображая, как падал тополь. И наша деревня, еще час назад погруженная в дождь и сумерки, в сон, оживает. Стучат двери, окна. Скрипит багажник, шуршат пакеты с едой. Зашумел в колодце насос тетки Тани, затарахтел холодильник. Леха вытащил на крыльцо магнитолу и врубил музыку.

И даже собака — то лает, то скулит от радости.

...На следующий день — после бани и ночных посиделок, после трепотни у огня и перекуров, после нескольких заходов Лехи налить ему "с приездом" водки "антоновки", которую я приноровился делать здесь — на глаза мне попадается неразобранный пакет из дома.

В пакете — ящик с барахолки, о котором я рассказывал Люське.

"Значит, жена все-таки решила избавиться от него",— улыбаюсь я.

В избе он прекрасно смотрится.

"А хранить можно счета за электричество",— открываю крышку.

Переложенные газетами, в ящике лежат лампочки.

Глеб Шульпяков, писатель

Огонек

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе