Марк Шагал: "Моя краска течет из сердца..."

'Встреча с Шагалом'. Литературное интервью художника и поэта Ильи Клейнера (1973г.)  
 10 июня 1973 года я и мой друг Валентин Никулин, артист театра "Современник", встретились с Марком Шагалом в номере гостиницы "Россия".

Надя Леже проводила нас в гостиную, куда через несколько секунд стремительно вошел стройный пожилой человек с копной седеющих волос и крепко пожал нам руки. (Ему тогда было 86 лет.) И неожиданно задористо: - Друзья, вы не против, если мы сейчас с вами по рюмочке русской водки с красной икрой? - И как-то по-детски жалобно добавил: - Меня здесь держат на строгой диете.
Мы были не против, все рассмеялись, и напряжение было тут же снято. А ведь за несколько мгновений до этого я представлял его неким заоблачным гением, эдаким Эверестом, пред которым мы просто пигмеи. И на тебе - такая простота обращения. Только с годами я понял - чем выше и мощнее человеческая личность, тем она проще в общении с другими людьми. И наоборот.

Что меня поразило в лице Шагала, так это его глаза - чистые, голубые, как лесные озера. Никакой замутненности, никакой патины надменности или усталости от собственного величия. И в то же время это были глаза мудреца, священника, ясновидца. Они буквально пронизывали тебя, видя самое сокровенное и потаенное.


Не было в Шагале никакой патриархальной местечковости. Скромные, выверенные, но одновременно свободные жесты характеризовали его как открытого человека современной европейской культуры. Речь чистая, звонкая, без малейшего намека на еврейские интонации.


Завязалась непринужденная беседа, в которой Марк Захарович обращался с вопросами к каждому из нас в строгой последовательности. Он слушал не показательно - заинтересованно, а с настоящим живым интересом, хотя мне порой казалось, что он заранее знает ответ.


Он спросил, чем каждый из нас занимается, на что Валентин ответил, что сыграл недавно в кино роль одного из братьев Карамазовых. Шагал сказал, что видел этот фильм, и он ему не понравился. И тут же высказал ряд интересных суждений по поводу творчества Достоевского, назвав Ивана Карамазова высшим философским феноменом писателя. К серьезным просчетам фильма он отнес режиссерское прочтение роли Федора Павловича, которая дана в карикатурном и даже гротесковом плане. На самом деле у Достоевского образ старшего Карамазова обладает достаточно глубоким, скрытым содержанием: за всем его внешним комизмом и даже варварством похотливого себялюбца таится щемящая грусть по утерянной идиллии семейного очага.


И тут же неожиданно спросил, сколько раз каждый из нас был женат. Увидев наше смущение, он хитровато улыбнулся, погрозив нам пальцем. В этот миг он почему-то чудесным образом стал похож на мудреца, провинциального ребе с его живописных полотен Витебского периода. Помолчав, он задумчиво спросил нас:


- А кто, по вашему мнению, более сложный, загадочный писатель, Достоевский или Гоголь?


Мы хором ответили: "Достоевский".


- Совершенно неверно, друзья, - убежденно сказал Шагал. - Именно Гоголь, значение которого нашей культурой и искусством еще не раскрыто до конца. Мир Достоевского стоит ближе к нам во времени. Достоевский заглянул в самую глубину человеческой пропасти. Кошмарные картины нравственного падения и разложения, человеческой униженности и оскорбленности повергли его мощный интеллект в смятение. Его герои были объяты пламенем всемирного апокалипсиса. Его религиозная философия фактически граничила с царством вседозволенности. Достоевский - это раздвоение сознания, это рефлексия духа. Если хотите, это литературное ницшеанство, доведенное до крайней своей черты, за которой находится поражение европейского гуманизма XX столетия. Творчество Гоголя, пришедшееся на начало XIX века, еше не было подвержено историческому разложению человеческого духа. Гоголь находился в более гармонизированном, более спокойном обществе, в котором еще не была так уродливо искривлена красота, где крепость семейного очага, человеческого труда, романтика вольницы были основополагающими устоями жизни. Душа героев Гоголя еще не была так далеко оторвана от человека. И как бы романтизм писателя ни возносил ее к звездам, правда естественной жизни рано или поздно возвращала ее назад на землю. Сила таланта Гоголя как раз и заключалась в том, что, находясь в самом начале надвигающегося кризиса человеческого отчуждения, он смог предвидеть всю трагическую линию этого падения в будущем, увидеть, подглядеть контуры этого наступающего мира зла, беззакония, насилия и незащищенности маленького человека. Именно "смех сквозь слезы" был той формой, которую избрал его гений. Именно в этом и заключалась его человечность. Грусть, лукавая усмешка, комизм во всех видах своего литературного проявления были мудрыми, они оставляли надежду человеку. Разобраться по-настоящему в "комизме зла и добра" Гоголя мы еще не смогли. Мы слишком однолинейно к нему подходим, хотя сама его жизнь, особенно в последний период, показывает, что этот подход несостоятелен. Вот почему играть Гоголя труднее, чем героев Достоевского. Мир его персонажей более уязвим и незащищен, здесь еще предчувствие, но не чувство, здесь еще всполохи грозы, но не сама гроза.

И вдруг вопрос, обращенный к Валентину:
- А вы не пробовали сыграть роль Христа?


Мы вздрогнули и переглянулись. Дело в том, что накануне мы посетили выставку Шагала в Третьяковской галерее, приуроченную к его приезду в Москву. Возвращаясь, мы остановились у картины Ге "Путь на Голгофу". Я сказал: "Смотри, Валя, как ты похож на Христа у художника. Вот бы тебе сыграть его в кино".


И вот - вопрос Шагала. Что это, провидческая сила его гения, телепатия? Думаю, да. Слишком невероятна доля случая.


Когда он спросил меня, чем я занимаюсь, я ответил, что пишу картины и одновременно пытаюсь разобраться в категориях эстетики прекрасного и безобразного. Шагал сказал мне: - Илья, вы художник, создавайте "первую реальность". "Второй реальностью" пусть занимаются эстетики - неудавшиеся художники.


Я попытался возразить, приведя в пример, как мы с директором картинной галереи новосибирского Академгородка Михаилом Макаренко провели выставки таких художников, как Филонов, Фальк, Гриневич, которые и не снились Москве. Более того, я сказал, что мы дважды выходили с предложением к министру культуры Фурцевой о проведении его, Шагала, выставки в Союзе и что там. "наверху", в ЦК, даже ей дважды отказали. Шагал как-то погрустнел, сказав, что он знает об этом и что он был очень обижен, но любовь к России, память детства все-таки победили в нем и он дал согласие на приезд, как бы забыв обиду. Чтобы как-то скрасить неловкое положение, я рассказал художнику, что мы хотели провести его выставку у себя в Академгородке. Более того, фонд галереи хотел бы получить от него несколько работ, но, поскольку денег у нас не было, мы решили пойти на маленькую хитрость. В этом месте Марк Шагал встрепенулся, глаза его озорно заблестели. Он спросил:


- И что бы вы сделали? Расскажите, мне интересно.


Я сказал, что, зная его нелюбовь к воздушным перелетам, мы попытались бы уговорить его приехать к нам на поезде.


- Представляете, Марк Захарович, - продолжал я, - заходите вы в купе, а вокруг вас, на столике, на сиденьях, полках, лежат белые листы и фломастеры. Они вас дразнят нетронутой белизной, а за окном - огромная Россия. Ну не смогли бы вы как художник удержаться, чтобы не нарисовать что-либо. А через два дня мы вас встречаем на перроне: "Здравствуйте, Марк Захарович! Как доехали, как чувствуете себя? - И как бы между прочим: - А не смогли бы вы нам подарить хотя бы один ваш рисунок, который вы сделали на появившихся как бы случайно листочках в вашем купе?"


После этих слов Шагал как ребенок рассмеялся, сказав:
- Ну, конечно же, подарил бы, обязательно подарил...


...Меня поразила в художнике категоричность, почти афористическая отточенность его суждений. Увидев в сборнике "Современный монументализм" работы Юрия Королева, народного художника СССР, он сказал:


- Это искусство спичечного коробка. Даже в сто тысяч раз увеличенная работа не становится от этого монументальной. Русская икона - вот где скрыт настоящий монументализм.


Когда наступило время прощаться, я подарил Марку Захаровичу книги Шукшина, Распутина, Бабеля. Увидев Бабеля, он спросил у Нади Леже:


- Скажи, кто такой Бабель, слишком знакомая фамилия? Надя тут же ответила, что это одесский писатель, романтик 20-х годов.


- Да, да, припоминаю. - С этими словами Шагал раскрыл книгу, которая была проиллюстрирована сибирским художником Германом Захаровым. Захлопнув ее, он сказал: - Друзья, тема революции в искусстве - это не скучная правильность классического рисунка. Революция - это прежде всего хаос страстей, вакханалия демонических сил в человечестве. Художник, берясь за тему революции, всегда должен помнить об этом, он обязан передать ее разрушительный дух, ибо любая революционная переделка мира есть зло.


Уже на выходе Валентин Никулин прочел Шагалу четыре строчки, из которых запомнилась мне одна: "Еще не окончен бал".


Шагал остановил его, поднял глаза вверх, затем низко поклонился нам и, разогнувшись, тихо произнес:
- Друзья мои, запомните, бал - это вечное состояние космоса. И еще ничего не известно, что там, - он указал рукой вверх. Когда он опустил глаза и посмотрел на нас, в них стояли слезы. В голубых васильковых озерах стояли слезы затаенной тоски по России, по его родному Витебску.


- Еще ничего не известно, что там, - повторил он с глубокой печалью.


Я понимал, что больше никогда не увижу этого человека. Но... глубоко ошибся. Вечером, проезжая мимо моей мастерской. Шагал зашел ко мне. Увидев мои работы, маэстро спросил: - Скажите, Илья, как вы пишете?


- Сердцем пишу. Марк Захарович, - не задумываясь, ответил я.


Шагал сказал:
- Я тоже химик.


Я не понял и спросил:
- Почему химик, Марк Захарович?


- Потому, - улыбнулся он, - что моя краска течет из сердца. Пишите, Илья, всегда сердцем, пишите радостно, свободно, не думая о стилях, направлениях и прочей ерунде.


На миг его взор упал на эскизы росписей для музея Салтыкова-Щедрина, выполненные моим другом Валерием Чумаковым.
- Этот художник с большим воображением. Ну чем не русский Сальвадор Дали? Передавайте вашему другу мои добрые пожелания.


Мне очень хотелось, чтобы Шагал оставил мне на память свою роспись. Но, к сожалению, у меня в то время не было его альбома или каталога. Тогда я взял с полки книгу о творчестве Пабло Пикассо и попросил художника поставить свою подпись, на что он, усмехнувшись, пробурчал:
- Это не ко мне, это - к нему.


- Мне что, к нему на небо надо подняться, Марк Захарович? - спросил я (Пикассо незадолго до этого умер). Тут же спохватившись, Шагал понял, что допустил некую промашку, и через мгновение попросил Надю Леже достать из папки свою работу. Цветная литография называлась "Цирк". Художник сделал надпись в правом нижнем углу листа тонким фломастером: "Илье Клейнеру от Марка Шагала с любовью". Затем он крепко пожал мне руку, добавив: - Вы, Илья, -художник. Пишите каждый день. Но только не надо никаких ужасов. Европа еще не отошла от войны.


Сегодня нет в живых этого великого художника, которого я считаю своим "крестным отцом" в искусстве. Именно он, и только он, дал мне силу и уверенность в избранном мною пути художника.


... Поставлена точка в конце рассказа. Но шли дни, и какое-то чувство неудовлетворенности не покидало меня. Казалось, что я что-то опустил, неточно передал, хотя все повествование выстроено на точных впечатлениях, которые я зафиксировал в тот далекий вечер. В чем же дело? - спрашивал я себя, пока не понял, что любое слово, любая правда, заключенная в слово, не в состоянии равным образом передать живую правду живого человека, находящегося по другую сторону текста. Шагал всегда будет глубже, шире и необозримо прекрасней, чем любое сказанное о нем слово. Вот эта дистанция между словом о человеке и самим человеком является законом литературного труда. И никакое присочинительство не в силах восполнить этот разрыв. Все это так. Но в данном случае это правило не покрывало, не исчерпывало собой мою неудовлетворенность как автора до той поры, пока я вдруг не понял, что наша встреча не закончена, что она продолжается и по сегодняшний день, принимая форму живого диалога в рамках моего творчества как художника. При этом отсутствие Шагала на земле делает его присутствие, его значение для меня, напротив, более осязаемым и весомым.


Да, я преклоняюсь перед Шагалом как гением, но я не слепо подчиняюсь его абсолютному авторитету. Мне, например, больше нравится "ранний" Шагал, более свободный, экспрессивный, энергичный, нежели "поздний", у которого тщательная выписанность живописного пространства достигает эстетического совершенства. Если раньше все еврейство Шагала я сводил к сюжетному многообразию его полотен из жизни местечковых евреев, которые могли даже воспарить над Эйфелевой башней, то с годами я понял, что феномен "самого еврейского художника из евреев" заключен в скрытых криптограммах, библейских шифрах и символах, которые с такой нежностью дарил нам его мятежный и одинокий дух. Я веду с Шагалом диалог на сантиметрах собственного живописного поля, я соглашаюсь с ним, спорю с ним, я обнимаю его, и я прощаюсь с ним. Но проходит время, и его "Влюбленные", летящие в небо, вновь и вновь заглядывают ко мне в окно в начале нового тысячелетия. Вот эта "жизнь после жизни" гения и есть, пожалуй, то единственное, благодаря чему после имени Шагала ставится не точка, а многоточие, когда хочется верить в то, что наша земная встреча получит свое небесное продолжение, если это будет угодно Богу.

  Оригинал материала

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе