Старые платья в цветочек - штапельные, крепдешиновые, шифоновые, шёлковые… Я добывала их из комода, надевала, подпоясывалась лентами – платья были «в пол», то есть как раз годились в качестве концертных. Потому что я выходила на улицу петь для соседей. Иногда ещё влезала в мамины ли, бабушкины ли туфли на каблуках. Если ко мне присоединялась подружка, не обладающая абсолютным слухом, я смешно сердилась – мешает исполнять!..
Вот уж куда я никогда, даже из любопытства, не стремилась!.. Ну, или пару раз, а так – темно, влажно, пауки - брр! Подполье проветривали, просушивали, открывая двойную дверцу. Внутренняя напоминала дверь в каморке у папы Карло. При отключении электричества подпол использовали по примеру предков: ставили туда банку молока на хранение.
Классически-голубых подснежников у нас не водилось. Подснежниками мы звали другие цветы - нежные, недолго стоящие сиреневые цветочки с нежным и свежим запахом. Как они называются на самом деле, я узнала позже.
Колос длинный, зерна пригнаны плотно, крупные и - важно! - короткие усы. Я легко отличала пшеницу от ржи, рожь - от ячменя, не говоря уж про овес. Кстати, именно молодые пшеничные зерна лучше всего годились на то, чтобы их жевать по одному, высасывать из них млечный сок.
Разнотравье ли, липа, просто клевер ковром, да даже парник с огурцами - везде пчелы, везде их деловитое жужжание. Казалось: это сам зной жужжит и мерцает.
Чаще всего находили гнездо в малиннике, аккуратно привешенное к толстым веткам. Птенцы малиновки так же желтороты и прожорливы, как все другие. Запомнив место, удобно было навещать гнездо, следить, как растут и крепнут птенчики. Однажды гнездышко обнаруживалось пустым… А ещё птенцы-слетки. Только-только слетели с гнезда, летают плохо (не при котах будь сказано). Как могли, мы их спасали. Как-то раз, сидя на берегу Волги, я долго пыталась научить летать глупыша-чаеныша. Нет, не личным примером, а подбрасывая и объясняя: "Ну, лети, разверни крылья, ты же можешь, ты же умеешь!".
Не могу сказать, что я знаю и различаю по полету всех птиц наших краев, но многих - это факт. Ненавязчиво учили взрослые, что ворон - это не самец вороны; об этом даже и говорить смешно - слишком очевидно. Но воробьи деревенские отличаются от городских. Дикие голуби и, опять же, городские - практически разные птицы. Ну и там утка ли, ястреб, дятел, ласточка, журавль, поползень, скворец, сова; как летят, как кричат - все это хорошо известно. Я читала Бианки и Скребицкого - радостно киваю: да-да, знаю и помню. Но ведь легко же!.. А сколько луговых километров я пробежала в надежде увидеть дергача-коростеля, чьи скрипы так слышны в вечерней тишине. Не летает и - вот же, вот! - кричит совсем рядом…а, лишь трава закачалась: быстро бегает дергач.
Папа был нечастым (работа!), а потому особенно жданным гостем в деревенском доме. Входя в избу, он сразу задевал головой колено трубы или притолоку. В общем, в избе помещался плохо и предпочитал находиться на улице либо в чулане. Мужской работы в деревне всегда хватает - одни дрова чего стоят, ну, и я вертелась рядом. Еще папа - страстный грибник. Когда я созрела для дальних "грибалок", то часто мы ходили в лес вместе. Иногда это было "ни на шаг в сторону", хотя дословно это в лесу и нет смысла выполнять (какие грибы так найдешь?); иногда, если это был лес-посадки, то есть ровные ряды елок, некогда посаженные лесничим, вместе мы ходили весьма оригинально: папа - в одну сторону, я - в другую, кое-когда встречаемся, время от времени аукаемся. Однако и на папу однажды нашлась проруха, и мы с ним подзаблудились. В деревню-то, да, вышли, но это оказалась глухая, лесная, полулегендарная деревня Гаютино, из которой выбираться пришлось долго и далеко.
В сорок с лишним я с удивлением выяснила: мало кто из моих ровесников знает, что это такое. А в детстве запомнилось - «поветка». Это пространство, аналогичное чердаку, только над двором, а чердак - над домом. В истинно деревенских домах там хранили сено, ну а у нас, уже дачников... Да, дачников, дом был в конце тридцатых перевезён из земель, затопленных Рыбинским водохранилищем. В нём жили мои прадед и прабабка, но старшая их дочь - моя бабка - уехала в город, прислав, впрочем, на подрастание свою дочь, то есть мою маму, жившую в деревне до школы. Сын погиб в войну. Младшая дочь работала библиотекарем в поселковом - за семь километров - Доме культуры, в посёлке же получила крошечную квартирку-малометражку. Так постепенно деревенский дом превратился в летний, дачный. Хотя, выйдя на пенсию, тётя Тася - та самая младшая дочь, моя двоюродная бабка - жила там с весны и до поздней осени, тогда как бабушка, к примеру, боялась ночевать одна в родном доме. Не знаю, кого она боялась: разбойников, домовых или крыс. Я, человек с довольно богатым воображением, в этом доме всегда чувствовала себя на месте, в безопасности.
…Но поветь. Туда вели три шатких ступеньки, там нужно было ступать осторожно, ибо настил кое-где мог и провалиться, и перелезать через поперечные брёвна-опоры. Там стояли сундуки, старый топчан, там сушилось бельё и пучки трав; там в окошечко-глазок бились глупые крапивницы, которых я немедленно ловила и выпускала. Туда я убегала подростком - пообижаться на кого-нибудь, поплакать вволю, отсидеться, пока не позовут мириться.
Сказать банальность про сердце дома? А её летом топили не всякий день. Но если топили - в холод, в дождь, в сырость, - я прилипала к лавке напротив и, завороженная, сидела, смотрела на весёлый огонь, на успокоительно и ободряюще потрескивающие дрова в очаге. Глядела, как ловко бабушка орудует кочергой, ухватами и чугунками с водой. Русская печь нагревается медленно, а дров берёт немало. Зато и тепло отдаёт медленно, но верно. У меня едва хватало терпения дождаться, пока печь прогреется, чтобы в три приёма по деревянным приступочкам влезть на лежанку, отгрести в сторону тряпьё, прижаться спиной к горячим кирпичам. Пару раз, приезжая осенью, я даже и спала на печи: очень тесно - и очень уютно.
Потом ушла тётя Тася, потом слегла бабушка, и мы обходились маленькой печкой, тоже кирпичной, от которой шло колено трубы под потолком. Эта печка не требовала столько дров: топится недолго, дом нагревает быстро, но быстро и остывает. Колено трубы засорялось сажей, а чистить... Кто знает, тот знает! В деревне все сами себе и трубочисты, и золотари, и Бог весть кто ещё. Итак, маленькая печка дымила нещадно, одежда и волосы пропахли дымом, дым плавал под потолком и выедал глаза. В один поистине прекрасный день мне это надоело, я сказала: да неужто я не сумею научиться топить большую русскую печь сама?! Ну, и научилась, конечно. Сейчас дочь гордится моим умением разжигать костры, хотя я никогда не состояла ни в туристах, ни в скаутах. Только школа русской печи.
Углубление в боку русской печи, где сушились носки, мокрые после леса, спали коты... Благодать.
Так называлась полка, висящая (а, казалось, растущая!) в кухоньке. Почему? Понятия не имею. "Баб, где соль?" - "Там, на полице".
Любое, но прежде всего - где росли хлеба. Оно ведь и смотрится по-особенному, а уж если за ним виднеется колоколенка сельской церкви, то пейзаж можно считать совершенным. Вечернее небо со штрихами ласточек над колокольней, и кромка леса, и высокий берег Волги, и Волга, в этом месте делающая изгиб… Поле было и у нас за околицей, и вечерами я бегала туда встречать тётю Тасю, пешком идущую из посёлка, с работы. Напоминаю: автобусы ходили редко и к тому же опаздывали. Вот, кажется, мелькает её платье во ржи, и я по утоптанной тропинке мчусь навстречу. Начитавшись Чарушина, я мечтала обо всех зверях и птицах, живущих среди поля. А в августе поля убирали. Проснувшись утром, я слышала непривычный гул, замирала: ага, это комбайны пришли. Вот, словно корабли, они врезаются в волны той самой желтеющей нивы. Раззз! - скошено несколько полос, а сзади комбайна вылетает аккуратная пачка соломы. В абсолютном упоении я носилась по полю, чуть не попадая под громадные агрегаты, которых, впрочем, я справедливо побаивалась. Комбайны к вечеру заканчивали работу, уезжали. Поле оставалось голым, колючим, пустынным.
Какое же деревенское утро без петушиного крика? Далеко слышно петухов: запели наши, откликнулись протасовские, а вот и капустинские орут. Утро, солнце в окошко, свежий, разноцветный день, жизнь - это радость. И клевались они знатно. Как-то раз пришла я в гости в один двор, и налетел на меня лютый петух, чуть-чуть до лица не доскочил, майку на груди порвал! Это мне лет шесть было.
Этот головастый цветок-плод в огороде всегда выделяется. Гигант. Чем-то тропическим, экзотическим веет от него, какими-то пальмами... А между тем, что может быть естественнее подсолнуха на деревенской грядке? И август перевалил за середину... Может быть, уже пора? Может, созрел?.. Ну что с тобой делать!.. Срезали его острым ножом, водружали это жёлто-чёрное колесо на обеденный стол, садились вокруг - надолго. Подсолнух - это личность!
Это был тоже целый мир, вернее, разные миры, поэтому, оказавшись в другой деревне, бежишь смотреть, какие тут пруды. С мосточками, чтобы удобнее брать воду для полива? И какие берега - крутые или пологие? То есть, давно ли пруд существует, глубок ли, и так далее. В некоторых прудах даже купались, хотя запах стоячей воды, в которой плавают гуси, бродят коровы... в общем, сильно на любителя. Рыба водилась не везде, или же не желала признаваться, что она тут водится. А так - тина, ряска, водомерки (иногда они попадали в ведро с водой для полива), большие жуки-плавунцы и лягушки, естественно. Подходишь к пруду - хор смолкает, зато ещё шаг - и раздастся вразнобойное, но быстрое плюханье. А, ещё стрекозы-вертолётики. Тонких, гибких, с голубыми тельцами несложно было поймать, а вот более крупных и тяжелых, с пропеллером вместо крыльев, почти никакого шанса. Но без них картина пруда неполна.
Сколько помню, почему-то всегда на востоке. Далеко. Добежать и не мечталось. Только очарованно любоваться и радоваться... Четыре наших высоченных берёзы, и на небе, на их фоне - радуга-дуга…
Или речки. Сундоба в недалеком Гаврилове - ключевая, быстрая, чистая, неспокойная, и Мордовка - младшая речка, впадающая в неё. На Мордовку мы ходили заросшими лугами - трава не то что по пояс, до подбородка, - удить рыбу. Лесная, луговая речка.
Нельзя не посвятить несколько слов такому милому, симпатичному, обаятельному цветку. Это тоже детский цветок, как и одуванчик-дунь-дунь. Старательно и важно отрывая лепестки: любит, не любит, плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет… Гадающей - лет пять. Мама научила меня этой забаве, чтобы занять ребенка в ожидании автобуса - рядом с остановкой ромашек росло много. Ну, и ромашковое поле - тоже классика деревенского жанра.
В зеленых розетках манжетки дрожит-переливается хрустальная капля. Обильные у нас были росы. Такие, что утром и вечером - только в резиновых сапогах. Ближе к осени, когда наступали холодные утренники, выйдешь, глянешь - луг седой.
Тропинка идет через поле, ныряет в овраг. Здесь заросли черемухи, малины, ежевики, ольхи и прочего в этом роде; запахи сырости, дикой мяты, крапивы. Здесь летают пауты размером со шмеля. Тропинка сужается, сворачивает, и мы видим низкий сруб, на ветке возле которого висит жестяная кружка. Родник!.. Прицельно за водой и с бидончиками туда ходили редко, так - прогулки ради. Чаще всего заходили на обратном пути из «большого леса». Зной, и пот, и жажда. Напьешься студеной воды, от которой ломит зубы, умоешься, освежишься - теперь хватит сил на последний перегон до прохлады деревенского дома.
Первая роща - та, что была посажена напротив деревни Кушляево, на холме над оврагом, получившимся после падения здесь советского истребителя во время Великой Отечественной. Моя двоюродная бабушка вместе с другими детьми сидела на уроке в сельской школе, когда раздался страшный грохот. Лётчик видел, что падает на школу, и сумел дотянуть ещё метров двести, ближе к волжскому берегу. Сейчас рядом с этой рощей стоит обелиск - стела с именами всех погибших в Великой Отечественной войне наших, Назаровского сельсовета. И мой двоюродный дед, Иван Николаевич, среди них…
Вторая роща называлась "дедушкина" - так её назвала моя мама в детстве. То ли её дед, мой прадед, её сажал, то ли ещё что, но это была небольшая берёзовая роща на опушке елового леса, где отлично росли белые грибы и где так славно и удобно можно было расположиться на привал, поесть и отдохнуть.
К рыбалке меня в двенадцать лет приохотил мой ровесник и дружок Серёжка. По всем правилам: как делать удочку, каких копать червей (красных полосатых, навозных, а не жирных розовых, огородных), как ловить на хлебные шарики, как вынимать крючок, ну и прочие премудрости. Ловили мы больше всего в Мордовке, причём порой было видно, как рыба подплывает к крючку. А нет - так приходилось брать чутьём. Ловили днём, ветер и течение сносили поплавок, не давая ему полежать на воде неподвижно. Иногда для разнообразия удили в ближних прудах, где пескарей было столько, что они клевали даже на пустой крючок. Сережкиной кошке сказочно везло, а я свой улов жалела и выпускала в другой пруд. С рыбалкой связан мой первый шрам на лице. Однажды мы добывали червей возле коровника. Мой товарищ орудовал ломиком, переворачивая камни и брёвна. Я сунулась посмотреть... Когда я явилась домой с окровавленной бровью, бабушка чуть не упала в обморок, а я мрачно сообщила: "Сама виновата".
Не встречала - иначе, пожалуй, и Словаря бы никакого не было. А вот все же: однажды, пасмурным и дождливым августовским деньком, мы с двоюродной бабушкой отправились в ближний лесок. Побродили, стали возвращаться, вошли в овраг, чтобы низом перейти узкую речку по камням, и тут моя тетя Тася замерла: "Ольга, там рысь!". Впереди действительно виднелось что-то рыжевато-пестрое. Я, как уже упоминалось, внимательно читала натуралистов, знала, что с рысью шутки плохи. Итак, мы застыли - ни с места, и оно - ни с места. А потом – может, глаза приноровились к сумраку оврага, день, не забываем, был хмурый, - но мы одновременно выдохнули: фу, да это же пух иван-чая!.. - островком среди веток и травы. Смеялись долго и дома.
Первые девчоночьи бусы. Недолговечные - ягоды срываются с нити, вянут, сморщиваются, но, пока новенькие, только что нанизанные, грех не пофорсить по деревне. И, конечно, краснеющая рябина - это недалёкая осень. Но о ней думать не хочется… Свет. Свет в деревне, свет моего детства, свет моих воспоминаний. По-своему он не менее важен, чем у великих художников и режиссёров. Точнее, освещение... Картины даются мгновенными вспышками-кадрами, и на них - то томный послеобеденный свет, уже немного уходящий со стен дома, то яркий, всепроникающий, пронизывающий насквозь каждую половицу, ранне-утренний, то ласковый вечерний, когда солнце, уходя на запад, стелет дорожку на полу возле горки. В детстве я больше всего любила утренний свет. Вскакивала рано: петухи голосят, роса на траве, я - на колодце: заброшенный, он использовался детьми в качестве скамейки и наблюдательного пункта. Смотрю на солнце, только что освободившееся от лёгкой туманной дымки, проснувшееся, ещё нежаркое, но уже разгорающееся. Позже полюбила и закаты, с их полновесностью, завершенностью дня, и послезакатную умиротворённость, когда особенно остро и духовито пахнут травы. Роса, теперь вечерняя. Таинственно и красиво темнеет полоска леса. Когда чувствуешь любовь до боли - любовь к этому лугу, лесу, полям, тропинкам, небу, всему, всему... Всему. Здешнему. Своему.
Да, именно в женском роде - не сарай, а сарайка. Низкая пристройка-каморочка между крыльцом и двором, где хранились лопаты, грабли, косы, серпы, тяпки, лейки, вёдра, топоры, молотки, гвозди - словом, весь сельскохозяйственный инвентарь. Порой утром выскочишь в огород, ткнёшься в сарайку взять ведёрко или там лопатку, а ещё замок висит - ещё бабушка с ночи не отпирала.
Светёлка есть не во всяком деревенском доме. У нас вот не было. А в почти соседнем Хорошилове сохранился огромный дом-пятистенок с настоящей светёлкой. Там, в светёлке, проходил мой первый и, надеюсь, последний конкурс красоты среди четверых девочек от девяти до одиннадцати лет. Судили конкурс мы сами, большинством голосов - демократия в действии. Сравнивали наши мордочки по частям: у кого самый красивый нос, рот, глаза и так далее. На улице шёл дождик, иначе, надо думать, мы нашли бы более осмысленное занятие.
Нет, не водились они в нашей избе. Сверчками почему-то звали ночных кузнечиков или цикад - не то это саранча, не то кобылки. Они начинали стрекотать на закате; я, вооружившись фонарём, предпринимала розыск в кустах сныти, под окошком. Ну что? Крупные, тёмно-зелёные, с длинными усами, с крыльями, поют... А дневных кузнечиков я, как все дети, обожала ловить, чтобы прочувствовать, как он щекотно возится, трепыхается в кулаке. Разжимаешь кулак, разглядываешь - ну, скачи же! Замрёт - и чемпионским прыжком в родную траву.
Скамейка возле самого крыльца, за дверью. Там прошли многие вечерние часы – счастливые часы… Простая, широкая, потемневшая от времени и дождей скамья в две доски. Скамейка, сколоченная папой по моей просьбе на «круче» (так мы называли косогор, спускающийся прямо в кусты), за деревней. На середине этой кручи сделали площадку, поставили скамью со спинкой, внизу мы разводили костры, и там я провела, наверное, ещё больше часов – думала, сочиняла, слушала музыку (если не лень было тащить с собой кассетник), просто мечтала. Скамеечка эта была секретной – сверху её заметить было нелегко, она пряталась в траве… Ну и, наконец, лавочки соседские, в огородах, около домов – летом я вскакивала ни свет ни заря, а подружки мои отсыпались за весь учебный год, и вот на этих лавочках я смирнёхонько сидела и поджидала их…
Самая приметная деревенская птица. Больше всех любит привлекать к себе внимание, скача по жердям изгороди, треща без умолку. И тоже не дура полакомиться, например, поспевающей клубничкой.
Ещё один запах счастья. Сенокос, июль, - и-юю-ууль!.. - словно кружишься на лугу, задрав голову, кричишь-поёшь это слово, а ветер подхватывает, а эхо разносит… Безмятежность. Самая серединка лета. Радость позади, радость впереди. Сена заготавливали много: окрестные луга, свободные от выпаса коров, не пропадали, не перестаивали, скашивались, к осени успевая отрастить вторую молодую травку - отаву. Стога, конечно, очень подходили для сидения, лежания и валяния. Нет, мы чаще всего воздерживались: портить и мять сено нам запрещали. А валялись мы…
…в соломе, хотя там не очень-то поваляешься: колется. Но она успешно заменяла нам батуты: на убранном поле оставались скирды соломы, и мы рыли в них норы, съезжали по ним, как по горке (отлично скользит!), прыгали с верхушки скирды в её середину - одним словом, резвились вовсю. Да, это уже август, последний месяц лета и каникул, но ведь могут же и в августе быть радости? А чуть позже я любила влезть на верхушку скирды, устроиться там поудобнее и следить за облаками, в конце августа на редкость живописными, и думать о жизни и её тайнах.
Белое, мягкое, кисло-успокоительно пахнущее, обволакивающее горящие (сожжённые днём, на пляже) плечи. Облегчение: ложишься, не можешь уснуть от боли, и вот – сметана…
Своих не было, зато был соседский Каштан - рыжая симпатичная дворняга с пушистым хвостом-колечком, охотно, на лету, принимавшая подачки в виде кусочков хлеба, брошенных с крыльца детской рукой. Картинка перед глазами: скучный серый день, в раме распахнутой двери - трава перед крыльцом, на траве - виляющий хвостом рыжий пёс. Каштан часто увязывался в лес с нами - облаять ежа, белку (если в дальний лес), да иногда даже гриб. Между прочим, отличные грибы он находил! Так что, когда он сопровождал законного хозяина на работу, в карьер, я чувствовала себя как-то потерянно. До сих пор помню тембр его лая.
Солнце в деревне - господин. Как мне видится, господин довольно милостивый. Лето почти сплошь вспоминается как залитая солнцем поляна длиной в три месяца. Хотя случались и дожди, и холода, но это разнообразило жизнь, придавало ей объём и глубину. А грибные походы в серенький, тихий, смиренный денёк?.. Ой, я же о солнце. Ну вот... Всего страньше было в засуху и зной, когда горели торфяники. В воздухе пахло дымом - это сам по себе тревожный запах; солнце в пелене, словно в сказке Волкова "Жёлтый туман", - оно светило, но казалось больным, и на душе делалось неспокойно, мутно.
В деревне нашей было восемь домов, потом девять, и уж совсем потом – десять и одиннадцать. И почти все я, маленькая, обошла в качестве гостьи: где одним глазком глянула, где двумя, где и подольше повертелась. Или так: приходишь, а дверь на крыльцо подперта палкой снаружи. Это значит, хозяйка не в избе, но неподалёку, скорее всего, в огороде. Туда я и направлялась - ещё и подарят хвостик морковки, яблочко или горсть крыжовника. Хозяйки были всё старушки, поэтому общались мы по принципу: старый да малый всегда друг друга поймут. Душистая герань в горшках, лоскутные коврики, вышитые скатерти, высокие кровати с металлическими шишечками или шариками, вязаные накидушки, чьи-то выцветшие фото. Выцветшие глаза хозяйки - допустим, бабы Пани. В сенях - тяжелый запах кур, на крыльце - россыпь зелёных помидоров, дозревающих на газетах.
Сосны в сосновом бору - это одно. Хотя корабельный лес в наших краях не растёт. Сосны на воле, дикие, одинокие, подвластные всем ветрам, но им не сдавшиеся, - другое… Такие сосны, числом три, стояли на большой дороге, на пути в «большой лес», над маленьким не то прудом, не то озерком. Когда-то здесь пасли коров, а хозяйки приходили их подоить. В мои времена сосны служили одним из маяков на пути, а пруд под ними – привалом для уточек-чирков. Видится пасмурный день, низкое небо над верхушками сосен, поля вокруг… дорога, сосны, небо, лес там, за поворотом…
Неподъёмный, словно окаменевший от времени. Не один, не два... Не считала, сколько. Не приданое - кому чего придавать?.. Старые журналы, книги... Одна из них - растрёпанная, пожелтевшая - привлекла моё внимание. "Яти" и "еры" сперва мешали чтению, потом я перестала их замечать. По-видимому, это был какой-то словарь славянской мифологии века примерно восемнадцатого либо стилизация под него. Вот текст. Даже название сохранилось. Если автор слишком чего-то нафантазировал, я не виновата.
« Б У К О В Е Д А Р У С С К И Х С У Е В Е Р И Й »
Б е л е н ь – ежели в ночь после Ивана Купалы, в самую полуночь, падёт туман, то такой туман, по повериям, считается особый, ядовитый, колдовской. А тот, кто по незнанию выйдет в сей час за порог и беленя вдохнёт,- так станет столбом до ясного солнышка.
В е т р о в а н-дед – сидит сей дед на далёком острове Буяне, и дует он во все стороны. Сила же его такова, что из дыханья его порождаются ветры, каковые по белу свету носятся.
В о л ч у н – бывают порою на селе такие люди, бобыли; живут они, как водится, на отшибе, в крайней избе, и отличаются норовом угрюмым и морочным. Ночами тёмными и безлунными выходят они за околицу и оборачиваются волками, на селян, однако, никогда не нападающими; а коли случайно убьёшь оного зверя, то под шкурою его беспременно найдёшь человека.
Д р е в о ж и л – леший, какой, по неведомой причине, впадает в сон глубокий и непробудный, а пребывает он при том в неохватном дереве, обыкновенно самом старом в оном лесу. И беспокойство может приключиться, ежели его ненарочно либо намеренно взбудить, неким чародейством.
З е м л я т а – сего идола представляли в виде пня, преглубоко в землю вросшего; но на едином месте оный идол не сиживает. Заместо рук у него коренья, кои кругом тянутся, заместо власов и бороды мох зелёный. Ведает, которая где земля, и в какой земле должно сеять одно, а в какой – другое, чтоб возрастало, и не вянуло, и поспевало в пору.
З м е е в и ц а – девица-краса, долгая коса. Краса у ней редкостна, коса же – того пуще: цветом в медь, и гладкая на диво. Который парень оную девицу возьмёт за себя, тому спокою не иметь. Ночью, когда уже все лягут спать, змеевица с ложа подымается и садится на лавку в чёрном углу, а коса её оборачивается змеёю горорящей. И примутся они промеж собой тайные разговоры разговаривать. Ежели муж в тот час пробудится и сие услышит, и сие узрит, то беда выйдет неотменно. Чрез несколько времени со свету его сживёт змеевица-жена, помощью змеи, каковая его во сне ужалит или удавит.
И р ь, птица ирь, - считают её птицею райской, прилетающей из ирия. А когда кто-нибудь станет слушать её пение, то вовсе забудется и времени всякий счёт потеряет. Будто бы и недолго времени пройдёт, а на деле – годы и годы. Однако редко когда человек о том жалеет.
К а м е н н и к – родный брат земляты с кладаваем; считается ведателем всякого камня. Старичина росту малого, жилище же имеет под землёй.
К л а д а в а й – родный брат каменнику и земляте; подземельные тайны все ведает, и также, где который клад зарыт. А когда человек ему зелоглянется, то кладавай оному человеку может открыть сие знание и дорогу отворить, чертей же, кои клад сторожат, прогоняет.
К л ю ч а р н и к – под сим именем почитали древние славяне божество малых вод, то есть ручьёв и родников, каковым он состоит хозяином. Людям кажется в облике старика с клюкой: где клюкою оземь ударяет, тут и родник выходит. Узнать же ключарника возможно по очам, кои у него ярко сини, как бы небо в воде.
Л а д и н к и – посланницы Ладины, вестницы любви и веселия, обликом – облаки малые и белые.
Л е д я н а – молодшая сестра морозу и маре, зимняя пустынница. Ходит одинёшенька по полям и снегам, а буде человек ей попадается, то уже добра не жди. Первый раз ледяна дохнёт – разум весь выстудит, другой раз дохнёт – душу всю выстудит, последний раз дохнёт – до самого сердца дойдёт.
Л е н ь-т р а в а – сия трава в тех местах возрастает, в которых пал белень. Когда кто-нибудь ненарочно, взяв за какую иную, травы той съест, то у него ни силы, ни веселия не бывает, и делается человек будто бы неживой. От сего помочь могут разве доки либо колдуны.
М а в к а-н е с м е я н а – купальница-печальница; ликом весьма прекрасна, более прочих сестриц-мавок; но как они резвы и хохотливы, так она премного грустна. Поселянам кажется редко когда. Который парень или девушка таковую несмеяну приметит, то ему в скором времени умереть должно: по нём несмеяна-мавка и слёзы проливает.
М а я т н и ц а – ежели у кого в дому ни в каком деле нет ладу, то говорят суеверы, что у него в дому сидит маятница – суть кикимра, каковая у хозяев отымает веселие и удачу, насылает же единую маяту. Изогнать её, умеючи, возможно – надо только для того кликнуть доку (человека, который может всякую порчу или чародейство отговорить).
Н и в о м о р – ворон старый, пером чёрен и сед, и человекам показывается редко, и не ко добру. Буде весною, в пору посева, на пашне оного ворона приметить, то должно ожидать неурожаю и году голодного. Сего нивомора поселяне немало страшатся увидеть, ибо сие есть знак дурной и лиховещий.
О т р а в н и к – травопутам за старшого (о том далее писано).
П е р у н н и ц а – сия диковина есть стрела бога Перуна, «Перуново жало». Когда начальнейший воевода перунницу найдёт лежащею на своём крыльце, то знак оный предвещает скорую войну.
П о л н о л у н н и ц а – ночной дух, принимающий на себя образ женщины; и бывает такая женщина беловолоса, ликом ясна и светла, и весьма прельстительна, красы невозможной. Зреть её надобно весною либо летом, беспременно при полном месяце, однако сего всячески должно избегать: который человек её узрит, то и онемеет враз, воротить же ему речь превеликий труд.
П о л ы н к а – суть горькая да хлопотная, маятная судьбина.
Р а д у ж и ц а – трава особая, каковая трава произрастает в тех местах, где небесная радуга в землю упирается, посему радужица цветёт семью цветами. Оную траву сушат и носят с собою, также кладут её в кипяток, и потом пьют либо употребляют в пищу, и сие человекам будто бы радость даёт.
С в и с т у н е ц – божество пастушье. Поселяне видят его в образе кудрявого, смуглокожего, румяного отрока с дудою, коя свиристит на разные лады. Поигравши в оную дуду, может он увести со двора любую скотину. Ежели стадо, яко кем испорченное, бежит без удержу и пастуха не слушает, то сие не кто иной как свистунец озорует, хотя никакого вреда скотине он и не причиняет.
Т р а в о п у т ы – по повериям, оный малый народец обитает в травах полевых и луговых; числом весьма многочисленны, но людей страшатся и на глаза им не кажутся. Крестьяне травопутов люто не любят: в котором лугу травопуты поселяются, там трава путана в колтуны, и косить её никак не возможно, а буде косить примешься, то и косу всю поломаешь.
Ч а х о т н и к – сей дух селится в пустых избах, хозяевами давно покинутых и вовсе обветшалых либо полуразваленных. Где плесень да паутина, сырость да гниль, тут и чахотник. Когда ночью пойдёшь возле такого дома, то услышишь сильный кашель: сие чахотник кашляет. А на порог не ходи, инако неотменно захвораешь чахоткою.
Я з ы ч н и к – кухонный идол, домовому меньшой брат двоюродный; живёт он на кухне, под пребольшим котлом, коего враз не переворотить. Язык имеет долгий и красный, за что и прозвище носит; пищу готовую пробует первый, прежде прочих всех.